Все счастье в мире
Происходит от желания счастья для других.
Все страдание в мире
Происходит от желания счастья для себя.
ШАНТИДЭВА

Учение-выше ограничений культуры

 Чогял Намкай Норбу Ринпоче
 
 
Обычно людям свойственна ограниченность. Знание просветленных Учителей, таких как Будда и Христос, - выше ограничений, но Учителя передают Учение людям; у людей же есть свои ограничения, и поэтому они склонны ограничивать все на свете. Их понимание не соответствует истинному смыслу Учений. Этим и объясняется появление разнообразных традиций, школ, учений и религий.
Если мы осознаем подлинный смысл Учений, то понимаем, что их цель и основное назначение - раскрыть наше истинное состояние. Но поскольку Учителя передают Учения в соответствии с той культурой, в которой они учат, то эта передача осуществляется разными способами.
В каждой стране есть своя культура и свое знание, а у каждого человека есть свойственная ему точка зрения, свои представления. Поэтому, чтобы передать знание, Учитель должен понимать ситуацию тех, кому он его передает. Например, Будда Шакьямуни осуществлял передачу знания в контексте индийской культуры. Имея это в виду, мы можем понять многое, в том числе такие вещи, как стиль Учений, свойственный Йога-тантре. К примеру, говорится, что Ваджрасаттва, Авалокитешвара или Тара есть проявления Самбхогакайи. Самбхогакайя - это "измерение качеств". Это значит, что они (Ваджрасаттва и другие) проявляются через природу элементов. Но проявления должны иметь форму: ведь если ее не будет, мы не сможем составить о них никакого представления. Посмотрите, как в Учениях изображается Дхармакайя.
Дхармакайя - это "измерение Дхармы", или всех феноменов, всего сущего. Истинное состояние всех феноменов есть пустота, ничто. Но когда вы говорите "ничто", какое представление вы можете из этого вынести? Вы не сможете составить никакого представления об "измерении", особенно если речь идет о ВАШЕЙ Дхармакайе, ВАШЕМ истинном состоянии. Как человек вы находитесь в человеческом измерении. Представляя Дхармакайю человеку, ее символически изображают в виде человеческого тела. Конечно, это не означает, что Дхармакайя имеет человеческое тело, но если с Дхармакайей знакомят людей, ее символом выступает человеческое тело. Если с Дхармакайей знакомят слона, то для него символом Дхармакайи станет образ слона.
Образы Самбхогакайи еще более своеобразны в плане облика, одеяний, цвета и прочего - для их изображения используются атрибуты культуры. Будда проповедовал среди индийцев, и потому Тара, Авалокитешвара, Ваджрасаттва и другие предстают перед нами в облике индийских царевичей и царевен. Это не значит, что таков их настоящий образ. Возможно, если бы Будда жил не в Индии, а в Китае, у Ваджрасаттвы была бы длинная борода и черное одеяние, а если бы он проповедовал на Западе, то, вполне вероятно, проявления Самбхогакайи выглядели бы как древние греки или римляне.
Учителя проповедуют в конкретных культурных и исторических условиях. Мы же продолжаем использовать эти образы и по сей день, но не следует считать, будто это нечто главное: они всего лишь символы, а символы вторичны.
Если вы зайдете в западный ресторан, то обнаружите на столе ножи и вилки, если же заглянете в китайский ресторан, там будут палочки. Если бы в западном ресторане в вашем распоряжении оказались лишь палочки, то это было бы весьма неудобно. Чтобы съесть большой бифштекс, вам понадобятся нож и вилка, но они вовсе не нужны в китайском ресторане, поскольку там вся еда уже мелко нарезана.
Вот что значит использовать методы в соответствии с обстоятельствами: мы пользуемся теми методами, которые нам нужны. Поэтому у нас есть разные Учения и методы. Не так важно, что в различных культурах учат разным методам, - куда важнее узнать истинный смысл того, что заключено в Учении. Иногда это бывает не так легко понять.
В некоторых традициях Учение передается прямо и ясно, в других же - более окольным путем. Так происходит оттого, что многие люди неспособны понимать напрямую. Лучше использовать именно те методы, которые подходят данному человеку. Хороший пример этому - то, как учил Будда, объясняя Четыре Благородные Истины.
Первая Благородная Истина объясняет страдание. Страдание не является сущностью Учения, но благодаря ему даже заурядные люди способны что-то понять.
Большинство людей очень ограничены в своих представлениях. Они полагают, что знают все на свете и что их идеи совершенны, поэтому они не могут принять ничего иного, а если и задумываются о том, чтобы принять какую-то новую идею, то склонны судить и спорить. Это характерное проявление эго. Мы живем в рамках своего эго и обычно ведем себя соответственно. И поскольку к Учению люди тоже подходят со своими ограниченными представлениями, то, если Учитель дает глубокое объяснение Природы Ума, люди в большинстве своем неспособны его понять - им это неинтересно.
Некоторые полагают, что обладают очень высоким знанием. Они думают: "Такова моя школа, а больше мне ничего не нужно". Или: "Это я принять не могу". Они замыкаются и остаются слепы. Они не способны увидеть, что существует что-то ещё. Это характерная черта эго. Таким людям не так просто что-то передать. Даже если хочешь передать им что-то хорошее и полезное, они отказываются и отстаивают свою точку зрения.
Поэтому Будда начал с проповеди о страдании - ведь когда объясняешь, что существует страдание, возражать не станет никто. Страдание затрагивает всех. И все мы согласны: оно нам не нравится. Вот почему Будда сначала говорил о страдании, а затем исследовал, какова причина страдания и как ее можно пресечь. Он показал множество путей и методов, ведущих к этой цели, в соответствии со способностями тех, кого он учил.
В этом заключается смысл Четырех Благородных Истин: Благородной Истины Страдания, Благородной Истины Причины, Благородной Истины Пресечения причины страдания и Благородной Истины Пути. Они очень полезны для каждого человека.
Признать их - не значит следовать какой-то религии или ограниченной школе. Это всего лишь простой способ обрести знание и понимание своих условий. Если я болен, то знаю, что страдаю, - мне это не нравится, и я хочу выздороветь. Но если я не врач, то не знаю, как вылечиться. Поэтому я иду к врачу, так как полагаю, что доктор - специалист, который знает причину заболевания и как его вылечить. Подобным же образом мы следуем Учению и Учителю, пытаясь раскрыть свое состояние. В этом Учитель - специалист, он обладает опытом знания Учений. Анализируя, он обнаруживает причину. А затем, как мы используем лекарства, которые дает нам врач, и выполняем его советы, так, следуя Учению, мы должны применять наставления своего Учителя. Учение - своего рода лекарство, помогающее нам преодолеть свое двойственное видение и эго, которые подобны болезни.
Обычно мы живем в своем ограниченном измерении - как бы строим огромный замок своего эго и живем в нем, чувствуя себя вполне уверенно и безопасно. В действительности же это не так, что мы и обнаруживаем в один прекрасный день, когда все здание нашего эго рушится. И тогда мы ощущаем себя раздавленными.
Вот почему необходимо обнаружить причину. Это соответствует Благородной Истине Причины и Благородной Истине Пресечения. От лекарства не будет прока, если его не использовать. Недостаточно просто выслушать совет врача - ему нужно следовать. Только используя и применяя его, вы получите какое-то благо. В этом и заключается пресечение. Мы останавливаем причину, и в конце концов проявляется результат: в нашем состоянии страдания больше нет.
В сансаре все одинаково. Иногда нам кажется, что никаких проблем нет, мы счастливы. Конечно, если у нас нет никаких неприятностей, это замечательно, но на самом деле никто не может сказать, что у него действительно нет проблем, пока он находится в ограниченном измерении физического тела, управляемого энергией и умом. Мы живем во времени, а время связано с обстоятельствами. Сегодня я чувствую себя счастливым, поскольку обстоятельства благоприятны, но нет никакой гарантии, что они будут таковыми и завтра. Если же обстоятельства неблагоприятны, мы расстраиваемся. Когда мы обнаруживаем, что помимо счастья, есть еще и страдание, мы огорчаемся. Почему нам так плохо, когда у нас неприятности? Потому что мы очень сильно верим в счастье. Когда мы счастливы, то радуемся и считаем, что наше счастье реально. Но если вы знаете, что счастье - нереально, что оно существует во времени и зависит от обстоятельств, то никогда не станете слишком печалиться, когда ему на смену придут трудности, потому что осознаете, каково положение дел в сансаре. Для этого нам нужно постичь свое истинное состояние.
Единственная цель Учения - открыть нам наше истинное состояние. Учение можно передавать и применять при помощи множества разных методов, соответствующих различным культурам и мировоззрениям, но не стоит придавать слишком большое значение поведению и установкам, обусловленным исключительно особенностями той или иной культуры.
Культура важна для раскрытия знания, но при этом культура личности гораздо важнее, чем та, что проявляется на внешнем уровне. Я приведу пример: если вы зайдёте в тибетский монастырь, то увидите там тибетцев, которые обходят ступы, вращают молитвенные барабаны, совершают простирания. Все это они делают потому, что видят в этом способ накопления заслуг. Некоторые интересующиеся Учением люди, приезжая в Тибет, думают, что это самое существенное: они стараются выучиться всему тому, что делают тибетцы и, даже вернувшись на Запад, продолжают совершать все эти действия, заявляя, что следуют тибетскому учению. Но все внешние действия - это лишь нечто вторичное, часть принятого у тибетцев поведения. Следовать тибетскому учению - не значит стать тибетцем, не значит, что вы отбрасываете свою собственную культуру и принимаете другую.
Культура - как язык: я передаю вам учение Дзогчен, но поскольку вы не говорите по-тибетски, я стараюсь говорить на вашем языке. Для меня это не так легко, но это важно для того, чтобы мы могли понимать друг друга. Я знаком не только с вашим языком, но и с вашей культурой, и, хотя мое знание вашей культуры не является полным, для объяснения Учения я пользуюсь тем немногим, что успел освоить. Именно так мы передаем Учения. Вы также должны уметь воспринять знание и применять методы.
Учения выходят за пределы культуры, за пределы формы и языка. Но мы учимся, открываем для себя Учения через культуру и язык. Наша потенциальность, наше истинное состояние, подобна потенциальной способности зеркала проявлять бесчисленные отражения, но мы не можем непосредственно почувствовать эту способность. Мы можем обнаружить ее только через отражения. Отражения - это не сама потенциальная способность зеркала, они лишь проявления этой потенциальности.
Так и наша культура, наш язык, наше мировоззрение, наша работа - все это подобно отражениям. С помощью этих относительных вещей мы можем обнаружить свою потенциальность. В этом подлинное назначение Учения. Обнаружив свою потенциальность, вы, конечно же, обнаружите и все причины и следствия. Если у вас есть какие-то трудности, вы сможете выяснить, в чем их причина. А это корень всего. Поэтому такое знание полезно для каждого, а не только для так называемых "духовных" людей, которые интересуются исключительно тем, как следовать Учению и практиковать.

Бабия, Испания. 28 сентября 1991 года

Мистический опыт и метафизика

Настоящая статья посвящена постановке проблемы о природе так называемого мистического опыта и его возможной онтологической релевантности. Однако, прежде мне хотелось бы сделать одно предварительное замечание терминологического характера. Она касается самого определения «мистический». В своей монографии «Религии мира: опыт запредельного» я уже высказывался о терминологической нечеткости и неудовлетворительной полисемичности этого определения. Во избежание повторов здесь я повторю свои соображения в максимально сжатой форме.
Слово «мистика» (и производные от него) употребляются в литературе в нескольких совершенно различных значениях, что создает терминологическую путаницу: 1. Для обозначения переживаний единения или слияния с онтологической первоосновой мира и всякого бытия вообще (Бог, Абсолют и т.п.); 2. Для обозначения различного рода эзотерических ритуалов (мистерий); 3. Для обозначения различных форм оккультизма, порой ярко выраженного паранаучного характера — магии, астрологии, мантики и т.д. Понятно, что все эти явления совершенно гетерогенны и обычно имеют совершенно различную природу, что делает слово «мистика» вводящей в заблуждение и создающим препятствия для понимания. Если же учесть, что в обыденном сознании к области «мистического» относятся также всевозможные истории «про злых духов и про девиц» с участием зомби, оборотней и вампиров, то ситуация становится просто удручающей.
Кроме того, слово «мистика» в силу специфики иудео-христианского (европейского) восприятия таких проблем, как вера и знание, вера и разум стало прочно ассоциироваться с иррационализмом и чуть ли не с обскурантизмом, что создает сразу же если не реакцию отторжения, то по крайней мере, предубеждение у современной научной и философской аудитории при обращении к проблемам мистического опыта.
Между тем, в других культурах подобное противопоставление «мистического» и рационального неизвестно и «мистики» соответствующих традиций никоим образом не отрицают разум (точнее, дискурсивное мышление) как высшую инстанцию в пределах его компетенции и более того, зачастую создают вполне рационалистические (в широком смысле этого слова) философские системы на основе осмысления (то есть, опять же, рационализации) своего «мистического» опыта.
Это относится прежде всего к индо-буддийской культурной традиции, хотя, по-видимому, подобная ситуация не была полностью неизвестна и в Европе. Во всяком случае, вполне вероятно, что философская система Спинозы была в значительной степени рационализацией на основе картезианской методологии мистического опыта голландского мыслителя. Б. Рассел предполагает то же самое и относительно гегелевского абсолютного идеализма. Я уж не говорю о Вл.С. Соловьеве, система всеединства которого находилась в самой непосредственной связи с его мистическими переживаниями «софийного» характера. Но тем не менее, представление о несовместимости мистического и рационального достаточно укоренилось и стало подлинным препятствием для серьезного философского обсуждения проблем «мистического» опыта.
Поэтому я считаю нужным (для себя, по крайней мере) отказаться от определения «мистический» и заменить его словом «трансперсональный», то есть выходящий за пределы ограничений индивидуальности и обыденного опыта. Это вполне резонно, поскольку под «мистическим» здесь я понимаю только первый из рассмотренных выше уровней значения этого слова, а именно, переживания особого рода, обычно описываемые пережившими их людьми как расширение сознания или единение с онтологической первоосновой сущего (то есть переживания, трансцедирующие обыденный опыт и имеющие непосредственное отношение к метафизике и ее предмету). И именно о такого рода мистическом/трансперсональном опыте будет идти речь в настоящей статье. Вместе с тем, я избегаю также говорить об измененных состояних сознания, поскольку данное словосочетание имплицитно и a priori предполагает некоторую ненормальность («измененность») данных переживаний относительно повседневного опыта и обыденных психических состояний. Как известно, еще А.Маслоу показал в своих исследованиях неправомерность подобного подхода. Если бехевиористски и позитивистски настроенные психиатры были настроены на интерпретацию трансперсонального опыта (в том числе, и святых и мистиков различных религий) как психопатологию, то гуманистическая психология (прежде всего, А.Маслоу) показала психотерапевтическую ценность трансперсонального опыта и его положение «над», а не «под» обыденными психическими состояниями.
Мы не должны забывать, что целые культуры (и прежде всего, такая великая, как индийская) не только включали психотехническую практику достижения трансперсональных состояний в свои фундаментальные основоположения, но и рассматривали трансперсональный опыт в его наиболее тонких формах в качестве своих высших ценностей, а группы людей, занятых психотехнической практикой изменения сознания, не только имели высокий социальный статус, но и внесли огромный вклад в разработку целых пластов цивилизаций, к которым принадлежали.
В конце-концов, стремление к изменению сознания, видимо, присуще природе человека: ведь даже эстетическое наслаждение, переживаемое от созерцания произведений искусства, которое традиционная эстетика склонна рассматривать в качестве цели искусства, строго говоря, является измененным состоянием сознания.
Относительно так называемых измененных состояний сознания можно утверждать, что если они не ведут к разрушительному воздействию на личность и ее деградации, то к сфере психиатрии они не имеют никакого отношения (а исторически переживания мистиков зачастую оказывали достаточно интенсивное воздействие на духовную, в том числе, и интеллектуальную, культуру и не оказывали деградирующего влияния ни на личности этих мистиков, ни на те общества, которые за этими мистиками следовали в том или ином отношении). Для полной ясности скажу, что под мистиками здесь я подразумеваю не каких-нибудь спиритов с их «столоверчением», а православных и католических подвижников и аскетов, индийских йогинов, суфиев-мусульман, отшельников-даосов и т.д.
По существу, взгляд на трансперсональный опыт как на некие патологические состояния проистекает из своеобразной канонизации наукой Нового времени позитивистски истолкованной ньютонианско-картезианской картины мира, культурологически вполне адекватной канонизации средневековой церковью эллинистической космологии Птолемея. Из этой «канонизации» проистекал вывод о том, что любое иное мировосприятие (то есть, не коррелирующее с ньютоно- картезианскими представлениями) патологично. Но современная научная парадигма в значительной степени изменилась и продолжает меняться, и мир современной науки весьма отличается от мира Ньютона и Декарта. Но никто же не считает психотиками современных физиков с их теорией относительности, корпускулярно-волновым дуализмом, искривленным пространством-временем и закругляющейся бесконечной вселенной.
Конечно, для нашего обыденного сознания вполне актуально не только ньютоно-картезианское, но и птолемеевское мировидение: ведь для нашего повседневного опыта земля вполне плоская и солнце вращается вокруг нее, восходя на востоке и заходя на западе.
Теперь представим себе человека, развившнго в себе способность каким-то особым образом воспринимать мир иначе, адекватно релятивистской и квантовой физике нашего времени. Следует ли его на этом только основании считать шизофреником? Предположим на минуту, что древние (и не очень древние) «мистики» посредством определенной практики (она обычно называется психотехникой, или психопрактикой; индийцы обозначают ее словом «йога») достигали способности воспринимать мир в его, скажем, аспектах, недоступных для обыденного восприятия; методы психотехники, в таком случае, будут аналогичны научным приборам, расширяющим наше восприятие. Так не будет ли в таком случае игнорирование их опыта аналогичным поведению известного иезуита, не только не верившего, что Галилей может в телескоп видеть спутники Юпитера, но и принципиально отказывавшегося даже смотреть в этот прибор. Но, собственно, проблема возможности интерпретации трансперсонального опыта как особой формы познания и содержания этого познания и составляет предмет настоящей статьи. Разумеется, я далек от того, чтобы стремиться решить столь сложную и дискуссионную, а в некотором смысле и «экзотическую» для современной философии проблему в рамках одной статьи и поэтому речь должна идти о постановке соответствующей проблемы, как это, собственно, и указано в заглавии настоящей работы.
Итак, мы имеем словосочетание «трансперсональный/мистический опыт». Если об определении «трансперсональный/мистический» уже кратко было сказано выше, то о том смысле, в каком соответствующие переживания являются опытом, предстоит еще сказать.
Здесь не место рассматривать те определения опыта, которые известны нам из истории философии и тем более полемизировать с ними. Поэтому я ограничусь по возможности краткой информацией о том, в каком именно смысле я буду употреблять слово «опыт».
Конечно дорефлективно все мы, по-видимому, ставим знак равенства между любым психическим переживанием или состоянием и опытом, понимая последний по существу как психический опыт, независимо от того, обусловлен ли он восприятиями внешнего мира или сугубо внутренними переживаниями. Короче говоря, опыт это то, что стало достоянием сознания. Конечно, подобное понимание опыта было бы оспорено рядом мыслителей, в том числе и такими великими, как Кант, который не считал возможным отнести к опыту даже самосознание, или сознание собственного существования по принципу картезианского cogito. Но, тем не менее, повторю, что дорефлективное, или, если угодно, интуитивное, понимание опыта фактически сводит его к психическому опыту (опыт как сумма психических переживаний и состояний в самом широком значении этих слов). Подобное понимание опыта меня (по крайней мере в контексте данной статьи) вполне устраивает, однако ограничиться им все же нельзя.
Поэтому мне хотелось бы сослаться на авторитет У. Джеймса (кстати, одного из пионеров в области исследования религиозного, в том числе, и мистического, опыта), разработавшего теорию универсального, или чистого опыта, как своего рода первичного вещества, или материала (в метафорическом смысле, конечно), из которого состоит все в мире. При этом познание оказывается как бы отношением между двумя порциями чистого опыта. Последнее особенно важно, поскольку элиминирует представление о фундаментальной эпистемологической значимости отношения «субъект-объект», что особенно важно при обращении к трансперсональному опыту, который, по свидетельству обширнейшей мистической литературы всех традиций и конфессий как раз и предполагает преодоление, или снятие субъектно-объектных отношений (так, в ряде направлений индо-буддийской мысли высшее состояние сознания, или сознание par excellence описывается как адвайта, или адвая — недвойственное, то есть трансцендентное субъект-объектному дуализму; вместе с тем это же состояние характеризуется также как гносис, джняна, высшая форма знания). Интересно, что в одной из ранних упанишад (Брихадараньяка упанишаде) к высшей форме трансперсонального опыта даже не прилагается слово «сознание»: сознание предполагает двойственность познающего и познаваемого, воспринимающего и воспринимаемого, тогда как в состоянии освобождения (мокша) все становится одним Атманом (абсолютное Я), который «недвойствен» (адвайта), будучи единым «сгустком» познания. Следовательно, после освобождение сознание как продукт субъект- объектного дуализма отсутствует.
Рассмотрим проблему опыта и субъект-объектного дуализма с другой стороны.
В течение очень длительного времени философия по большей части (хотя и не всеми философами) рассматривала субъектно-объектную оппозици как онтологически базовую. Однако, думается, подобный взгляд неправомерно онтологизирует эпистемологическую значимость данного отношения. Метафизически отношения между субъектом и объектом, видимо, много сложнее, и они не разведены по две стороны некой пропасти, с одной стороны которой некий самосущий субъект или созерцает объект или воздействует на него. Подобный взгляд уже принес немало вреда, причем в сфере совершенно практической: представление о человеке как самостоятельном субъекте противопостоящем природе как своему объекту и овладевающим ей во многом лежит в основе современного экологического кризиса в развитых странах. Между тем, представляется достаточно очевидным, что человек не есть подобный автономный субъект, что он сам включен в природу и является ее органической частью, и что только наличие самосознания создает иллюзию самодостаточности субъекта и его противопоставленности природе-объекту. Между прочим, это означает также и возможность весьма неклассического решения проблемы соотношения части и целого: ведь с одной стороны субъект включен в объект (человек — часть природы), а с другой — объект включен в субъект как его часть через восприятие и интериоризацию в качестве переживаемого мира («Мне все равно, вселенная — во мне» — А.Блок). Целое оказывается, таким образом, сложной системой взаимоотражения объекивной и субъективной сторон опыта.
Если мы будем исходить из представления об универсальности чистого опыта, в котором нет места для онтологической оппозиции субъекта и объекта, то мы вообще можем рассматривать субъект в качестве некоего самосознающего фокуса этого опыта, некоей «воронки» на его водной глади, или в качестве центра самосознания чистого опыта. В таком случае, мы не столько живем во внешнем мире, сколько переживаем его , он становится как бы объектным аспектом чистого опыта, тогда, как человек станет его субъектным аспектом, тогда, как само реальное целое метафизически окажется трансцендентным субъект-объектной дихотомии, сохраняющей лишь практическую (поведенческую), психологическую и эпистемологическую значимость.
Против концепции чистого/универсального опыта может быть выдвинуто одно существенное возражение, которое, собственно, и высказывает Б.Рассел, полемизируя с У.Джеймсом. Оно заключается в следующем.
Некоторые действительно имеющие место события не даны в опыте, и тем не менее, мы знаем, что они происходят (например, процессы на обратной стороне Луны — пример Б.Рассела). Однако, думается, что это возражение некорректно, поскольку оно имеет в виду только непосредственный опыт, хотя опыт может быть и опосредованным. Более того, мы создаем приборы, являющиеся как бы продолжением и усовершенствованием наших органов чувств для расширения опыта. Ниже я приведу цитату из Вл.С.Соловьева, который говорит только о религиозном опыте, хотя на самом деле его мысль гораздо шире и его аргументация вполне применима и в данном случае, в связи с проблемой чистого опыта:
«Конечно, наше удостоверение в предметах религии не покрывается данными нашего религиозного опыта, но столь же несомненно, что, что оно основывается на этих данных и без них существовать не может, точно также, как достоверность наших астрономических знаний не покрывается тем, что мы видим и наблюдаем на небе, но несомненно основывается только на этом. Яркую иллюстрацию можно видеть в знаменитом открытии Леверрье. Во-первых, это открытие было обусловлено данным в опыте (курсив везде мой — Е.Т.) явлением других планет и их вычисленными на на основании наблюдений орбитами; а во-вторых, дальнейшие математические вычисления и комбинации, приведшие парижского астронома к необходимости новой планеты, никому не могли сами по себе дать уверенности в ее действительном существовании, так как она могла бы оказаться таким же ошибочным заключением, как «противоземие» пифагорецев. Все свое настоящее значение работа Леверрье получила только через свою опытную проверку, т.е. когда новая планета была действительно усмотрена в телескоп <...> Вообще, главная роль в успехах астрономии несомненно принадлежит телескопу и спектральному анализу, т.е. усовершенствованным способам наблюдения и опыта.»
Таким образом, можно говорить о непосредственном (актуальном) опыте и принципиально возможном, но не актуализованном опыте. Пока явление не стало достоянием актуального опыта, его существование остается проблематичным (в случае с обратной стороной Луны можно сказать, что в опыт человечества она вошла, и существование ее было доказано, только после облета Луны искусственным спутником, до этого же момента вполне могли оставаться теоретические сомнения — а вдруг, например, Луна вообще одностороння, подобно кольцу Мёбиуса?). Важно, к тому же, констатировать принципиальную возможность опыта восприятия обратной стороны Луны даже при отсутствии непосредственного восприятия. Если бы таковой опыт был бы невозможен или Луна была бы ненаблюдаема, то откуда мы могли бы вообще что-то знать о ее существовании.
Более того, рассматриваемое возражение неприемлемо даже для критики субъективного идеализма, как это опять-таки показывает Вл.С.Соловьев:
«Предсказания затмений и прочие триумфы точной науки могли бы опровергать разве лишь никем, впрочем, не представляемую точку зрения «волюнтаризма», или «арбитраризма»... Но к субъективному идеализму, по которому мир явлений есть строго упорядоченная или закономерная система галлюцинаций, триумфы науки не находятся ни в каком отношении. Думать, что сбывающиеся предсказания затмений говорят что-нибудь в пользу реальности этих явлений, значит, уже предполагать реальное значение времени, т.е. именно то, что требуется доказать».
То есть, и у субъективного идеалиста ненаблюдаемость обратной стороны Луны, с одной стороны, не вызывает сомнения в ее существования как феномена (этот феномен актуализируется для восприятия и станет достоянием опыта в соответствии с законами, заданными явлениям творящим сознанием), а с другой, все астрономические наблюдения не являются доказательствами ее реального существования вне сознания субъекта.
Таким образом, наиболее распространенные возражения против теории чистого опыта не могут считаться достаточно основательными и поэтому я позволю себе, не рассматривая этот вопрос, подробнее исходить в данной работе из этой теории.
Итак, будем рассматривать сущее как чистый опыт (я не говорю — психический опыт, поскольку это потребовало бы сложных определений понятия «психического»), лишенный онтологической дихотомии «субъект-объект». Значит, мы имеем двуполярное пространство опыта — человека/живое существо с переживаемым им миром. Понятно, что каждый переживает свой собственный мир, причем миры разных живых существ весьма отличаются друг от друга. Так наш, «человеческий» мир наполнен цветами, звуками и почти лишен запахов, тогда как мир собаки бесцветен, беден звуками, но изобилует запахами. Сосна для человека — дерево, которым можно любоваться, но можно и использовать как древесину. Для лисицы сосна — дом и убежище, поскольку в ее корнях расположена ее нора. А уж какова сосна в «мире короеда», который и живет в ней, и питается ей и вообще вообразить трудно. Или, как говорили буддисты, то, что для человека — река Ганг, в которой совершают омовение, для божества — поток амброзии-амриты, а для обитателя ада — река расплавленного свинца, в который его окунают служители бога смерти Ямы.
И бессмысленно рассуждать, какой из этих миров «настоящий». Ошибочно было бы думать, что наука откроет нам «мир, как он есть». Конечно, благодаря науке мы знаем, что наш глаз воспринимает волны разной длины и «кодирует» их в виде цветов, чего не делает глаз собаки, живущей в бесцветном мире. Благодаря науке мы знаем, о микро- и макромире, в результате чего казавшееся незыблемым вещество начинает таять, превращаясь в неуловимые энергетические всполохи. Но, тем не менее, и вся стратегия науки строится исходя из «человеческих» представлений о мире, да и наблюдатель — «человек человеческого мира» сам является элементом системы любого эксперимента, оказывающего влияние на него. В конечном счете, даже научная картина мира пострелятивистской физики оказывается «человеческой, слишком человеческой», что, впрочем, наука начинает понимать (но об этом ниже). Короче говоря, наука тоже изучает именно переживаемый нами мир, а не мир того, что есть так, как оно есть (татхата в буддийской философии и «вещи в себе» у Канта). При этом, повторю, я не считаю, что человек (и любой прочий субъект, а животное тоже следует считать субъектом и в биологическом, и в эпистемологическом смысле) отделен от переживаемого им мира — объекта за некой китайской стеной. Напротив, субъект и объект есть нечто единое и членимое только в абстракции, отделяемое друг от друга не онтологически, а только эпистемологически. Но возможно ли познание той действительности, что не только предлежит этому миру чистого опыта как некая субстанция (взгляд, безусловно, устаревший), но и образует саму природу чистого опыта подобно тому, как вода образует природу и любой волны (своего состояния), и любого водоема (своего явления). Я думаю, что да. И я думаю, что именно трансперсональный опыт является формой такого познания. Но вначале надо сказать еще несколько слов об отношении субъекта к объекту.
Выше уже неоднократно говорилось о недихотомичности субъекта и объекта и при том, недихотомичности эмпирической. Однако, эпистемологически (а также в самосознании) они все же разделены как «я» и «не-я».
Здесь можно привести пример, имеющий отношение к учению буддийской школы йогачара (виджнянавада). Эту школу иногда неправомерно сравнивают с учением Беркли. Это сопоставление некорректно по ряду причин, из которых сейчас существенна одна. Для Беркли нереален лишь объект, представляющий проекцию идей, вложенных Богом в душу человека, тогда, как субъект (душа) вполне субстанциален и самодостаточен. В виджнянаваде и эмпирический субъект и коррелирующие с ним и переживаемые им объекты равным образом не самодостаточны и в своей обособленности нереальны, обретая реальность (да и то относительную) только в субстратном сознании, которое полагает эмпирический субъект и мир объектов и к которому и субъект, и объект равно сводятся. Приведу пример сновидения, поскольку и сами йогачарины любили метафору сновидения. В сновидении реальностью обладает только мозг спящего (аналогичен субстратному сознанию виджнянавады), который проецирует как агента сновидения (с которым себя мозг и отождествляет, подобно тому, как в учении виджнянавады субстратное сознание соотносит себя с эмпирическим субъектом), так и коррелирующие с ним образы объективного мира, который агент сновидения принимает за вещи вне него. Соответственно, агент сновидения и образы сновидения равным образом сводятся к функционирующему мозгу спящего, который, так сказать, трансцендентен субъект-объектной дихотомии, хотя эмпирически (на уровне самосознания эмпирического субъекта и деятельности его познавательной способности) субект-объектные отношения и имеют место.
Этот пример из философии виджнянавады понадобился мне для того, чтобы показать психологическое и эпистемологическое наличие субъект-объектной дихотомии при его отсутствии в онтологическом отношении. Собственно, онтологизация и абсолютизация субъект-объектной дихотомии и явилась очень важной чертой развития новоевропейской философии. Но сейчас я хотел бы подчеркнуть именно относительное (психолого-эпистемологическое и, конечно, практическое) наличие субъкт-объектных отношений.
Вместе с тем, реально субъкт и объект объемлет некое единство, которое я не склонен понимать сугубо феноменалистически. Видимо, феноменалистическому единству предшествует некое единство сущностное, обеспечивающее единоприродность и субъета, и объекта как двух полюсов поля чистого опыта. Существует ли возможность познания этого этого единства, и если да, то благодаря чему?
И субъект, и объект представляют собой единое целое — поле чистого опыта. Следовательно, человек, как и любая иная часть природы представляет собой явление, или обнаружение исходного единства, образующего его природу, наряду с природой любых иных феноменов. А. Шопенгауэр (и я думаю, не без влияния восточной мысли, всегда отдававшей предпочтение самопознанию) справедливо, на мой взгляд, отметил, что единственный путь к познанию реальности, обнаруживающей себя в явлениях (вещи в себе по принятой им кантианской терминологии) является самопознание, поскольку все иные явления кроме себя самих даны нам только опосредовано, только как бы извне, но не изнутри (и действительно, мы не обладаем эмпатией проникновения изнутри в наш объект или другой субъект), тогда, как себя мы знаем изнутри и природа истинносущего может быть дана нам в самосознании. Поскольку человек как часть мира является обнаружением той же природы, что и весь мир, ему легче обнаружить эту природу в себе, чем во внешнем мире (точнее, это единственно возможный путь, если только, конечно, мы не последовательные позитивисты и не стремимся смотреть на философию как на комментарий к достижениям естественных наук, к тому же, возможно, не так этим наукам и нужный). Теперь примем (по крайней мере, временно) гипотезу, согласно которой трансперсональный опыт и есть некая особая форма познания—гносиса, постигающая совершенно особым образом собственную природу и природу универсума в силу ее принципиальной имманентности и доступности познанию изнутри субъекта.
Конечно, трансперсональный опыт весьма многообразен, однако принципиально в нем можно выделить два основных уровня — уровень архетипический, который становится открытым самосознанию в символических образах в виде всевозможных видений, теофаний, знамений и т.п. (сфера преимущественного интереса юнгианской психологии, избегавшей, впрочем проблемы онтологического статуса этой сферы) и уровень собственно трансперсональный, предполагающий переживание единства/тождества с онтологической основой мира и особого, трансцендентного субъект-объектной дихотомии, познания- гносиса. Здесь меня интересует только этот, собственно трансперсональный тип.
Сейчас я приведу цитату из одной из поздних упанишад, а именно, «Майтри упанишады» (вторая половина I-го тыс. до н.э., поскольку она описывает практически все основные параметры как собственно трансперсонального опыта/переживания, так и психотехнической практики, то есть методов получения этого опыта):
«...Ибо сказано так: И тот, который в огне, и тот, который в сердце, и тот, который в солнце, — это единый. — Кто знает это, тот идет к единению с единым.
Вот правило, для достижения этого [единства]: сдерживания дыхания, прекращение деятельности чувств, размышление, сосредоточенность, созерцательное исследование и полное слияние — это называется шестичастной йогой. Когда, видя, благодаря ей, просвещенный видит златоцветного творца, владыку, пурушу, источник Брахмана, то, освобождаясь от добра и зла, он соединяет все в высшем неразрушимом [начале]. Ибо сказано так:
Как звери и птицы не ищут пристанища у пылающей горы,
Так грехи не ищут пристанища у знатока Брахмана.
И также сказано в другом месте: Поистине, когда просвещенный удержит свой разум от внешних [объектов] и [его] дыхание заключит в себе предметы восприятия, пусть он пребывает лишенный представлений. Поскольку живое существо, зовущееся дыханием, возникло здесь не из дыхания, поистине, пусть поэтому дыхание заключит [себя] — дыхание — в называемое турьей» (Майтри упанишада, 6, 17-19).
Проанализируем кратко данный фрагмент. Во-первых, он содержит интересные теоретические идеи. Согласно нему, истинносущее (Атман) трансцендентен субъект-объектной дихотомии, раскрываясь, однако, как в субъекте, так и в объекте, ибо он истинная суть как сердца (то есть сознания), так и огня и солнца (в другой упанишаде сказано еще сильнее: «Один и тот же Атман (истинное Я — Е.Т.) во мне и в этом солнце», что отнюдь не подразумевает ничего подобного гилозоизму или панпсихизму.
Во-вторых, текст содержит лаконичное описание психотехнической процедуры, ведущей практикующего к трансперсональному опыту реализации этого универсального Я. Это, прежде всего, интериоризация интенциональности сознания, отвлечение чувств от объектов чувств, прекращение репрезентативной функции сознания (прекращение формирования представлений), достигаемое сосредоточением, или концентрацией сознания и контролем над дыханием (цели и методы, известные мистическим традициям всех времен и народов от даосов в Китае до исихастов в Византии). Применение этих методов постепенно открывает один за одним слои психики от уровня сознания к бессознательному, затем обнажая для самосознания наиболее глубинный уровень, уровень надындивидуальный, который рассматривается автором Упанишады как Атман — Я как каждого существа, так и суть любого феномена вообще. Другими словами, если мы будем рассматривать всю тотальность опыта как пирамиду, то основанием ее будет повседневный опыт с эмпирической и эпистемологической оппозицией «субъект-объект», а вершиной — то, что упанишады называют Атманом, в котором субъект и объект окончательно сходятся в одной точке.
Перейдем от текста индийского к тексту западноевропейского средневековья, а именно, к проповедям доминиканского католического мистика, проповеди которого оказали сильное влияние на развитие спекулятивной мысли Германии (еще один пример воздействия мистического опыта через рационализацию в описании на философию), а именно — Мейстера Экхарта (1260-1327 гг.). Он говорит:
«Но если я познаю Его (Бога — Е.Т.) без посредства, я стану вполне Он, а Он — Я! Это именно я разумел. Бог должен стать «я», а «я» — Богом; так всецело одним, чтобы этот Он и это «я» стали одно и так пребыли...»
Здесь по существу описывается опыт, близкий (а может быть, и тождественный) опыту реализации Атмана из «Майтри упанишады» и других упанишад, где он порождает знаменитую формулу «tat tvam asi» — «Ты — То еси», хотя и представленный с помощью совершенно иного языка описания (к проблеме соотношения трансперсонального опыта, языка его описания и культурной детерминации описания опыта я обращусь ниже).
Успехи двух, казалось бы, совершенно различных, наук позволяют в настоящее время продвинуться в интерпретации эпистемологических и метафизических аспектов мистического опыта: это трансперсональная психология и современная пострелятивистская физика.
Первая, изучая природу психики, на огромном эмпирическом материале показала закономерность возникновения переживаний, типологически аналогичных мистическим, описала их и выдвинула ряд интерпретирующих гипотез философского характера, окончательно доказав нормальный (непатологический) и даже прагматически (в том числе, и в психотерапевтическом плане) позитивный характер соответствующих состояний.
Вторая показала неадекватность картезианско-ньютоновской парадигмы современному пониманию физической реальности и прямо поставило вопрос об онтологии субъектно-объектных отношений в контексте разработки новой естественнонаучной парадигмы (остается, правда, надеяться, что при решении этой проблемы теоретически мыслящие физики не остановятся на примитивном панпсихизме). Здесь прежде всего следует назвать имена Д. Бома, автора теории «имплицитного (вложенного) порядка» и Дж. Чу (лауреата Нобелевской премии по физике 1997 г.), разработавшего «шнуровочную» (bootstrap) теорию структуры универсума, провозглашающую принцип голографичности (термин известного нейрофизиолога К. Прибрама) и холистичности универсума, когда «все имманентно всему», все присутствует во всем, подобно бесконечной сети бога Индры в одной из буддийских сутр — в этой сети из драгоценных каменьев каждый камень отражает в себе все остальные камни и сам до бесконечности отражается всеми другими камнями.
Вот характерный пример того, к каким вопросам приводят современного физика его исследования:
«Мы находим странные следы на берегу неведомого. Мы разрабатываем одну за другой глубокие теории, чтобы узнать их происхождение. Наконец, нам удается распознать существо, оставившее эти следы. И — подумать только! — это мы сами». (А.Эддингтон)
И если субъект и объект действительно неонтологичны, если предельный уровень реальности трансцендентен их оппозиции, являя себя, однако, в эмпирическом мире и как универсум объектов, и как множество отдельных субъектов (не противопоставленных ни объекту, ни друг другу онтологически!), то не следует ли предположить не только гомогенность, но и гомоморфность субъекта и объекта (в смысле структурной анологии), их взаимовключенность и «голографичность»? А если это так (а данные трансперсоналистов и умозаключения ряда физиков дают основания предполагать, что это так), то тогда не пересекутся ли в какой-то предельной точке параллельные пути психолога-трансперсоналиста, погружающегося вглубь субъекта и физика-теоретика, идущего вглубь объекта (причем его познание будет по необходимости оставаться опосредованным, а не непосредственным, как в случае интросубъектного движения) и не воскликнут ли они тогда словами упанишады: «Этот Атман есть сам Брахман!» (абсолютный субъект и абсолютный объект совпадают). И если это произойдет, то можно будет считать вполне доказанным, что так называемые «мистики» были пионерами постижения этого единства, переживая его в своем трансперсональном опыте. Пока же это, конечно, предположение, которое я выше попытался в достаточной степени умозрительно обосновать при помощи концепции чистого опыта, предполагающей снятие онтологической дихотомии «субъект-объект» с самого начала.
Но если мистический / трансперсональный опыт содержит по крайней мере элемент истинного познания, то почему же мы имеем множество его описаний в различных несводимых друг другу традициях и множество доктрин, интерпретирующих его?
И тут мы вплотную подходим к сложнейшей проблеме соотношения трансперсонального опыта и языка его описания, что в свою очередь, связано с проблемой социо-культурной детерминацией данного типа опыта , которую я и считаю своим долгом хотя бы вкратце затронуть здесь.
Я предлагаю выделить в трансперсональном опыте два уровня: уровень переживания, тождественный во всех традициях одного типа и слоя, и уровень выражения и описания, который будет разниться в различных традициях, поскольку адепт всегда будет передавать свой опыт в категориях и терминах своей доктрины, в свою очередь существующей в рамках определенной культуры, являющейся детерминантой доктринального выражения и оформления базового переживания. Кроме того, доктрина может выполнять (и обычно выполняет) побудительную функцию к занятиям психотехнической практикой: например, если брахманизм учит, что освобождение из мира сансары (рождений-смертей) возможно только через реализацию тождества Атмана и Брахмана, достигаемую благодаря практике йоги, то это, естественно, создает для брахманиста достаточный мотив для обращения к данной практике. Таким образом, мы имеем цепь доктрина–трансперсональный опыт–доктринальное описание опыта, в которой ни первый, ни последний члены не тождественны среднему члену.
Итак, при тождественности переживаний их описания могут серьезно варьировать, будучи в значительной степени, если не полностью, обусловлены контекстом той культуры, носителем которой является «мистик» (понятно, что христианский мистик не будет описывать свои переживания в терминах брахманизма, а постарается подобрать образы и понятия из собственной, христианской традиции). Так, переживание онтологического единства будет интерпретировано адвайта-ведантистом как переживание тождества индивидуально-субъективного (Атман) и универсального (Брахман) «я», буддистом — как реализация Дхармового Тела Будды, в котором исчезают все оппозиции и всяческая дихотомия, созерцателем-неоплатоником — как погружение души в ум и ума в Единое, христианином — как возвышения души до ее причастности божественному первоединству («причастность божественному естеству» по выражению из послания ап. Петра) и т.д.
Интересно, что в индийской религиозной традиции с ее особым вниманием к психотехнике и трансперсональному переживанию это обстоятельство достаточно хорошо осознавалось. Это проявилось в склонности к via negativa, отрицательному описанию глубинного переживания: то, что переживается, принципиально невыразимо и неописываемо — «не то, не то» (neti, neti — великое речение упанишад). Эта же тенденция к негативному описанию есть и у христианских созерцателей, особенно, восточных, но в индийских традициях она выражена сильнее и недвусмысленнее. Сам метод описания высших состояний в индийских религиях остроумно назван Д.Б. Зильберманом «семантической деструкцией языка» — когда описание при помощи принятых в культуре символов сменяется негативным (а порой, как в чань / дзэн-буддизме — даже нарочито парадоксальным до гротеска) и даже указанием на условность и негативного описания (в мире глухих, замечает Д.Б.Зильберман, Шанкара никогда бы не сказал, что язык Брахмана — безмолвие).
Вполне правомерно здесь поставить вопрос о том, в какой степени культуры деформируют переживание в процессе его описания. Прежде всего, следует отметить, что любое, даже самое простое переживание никак не описывается («Мысль изреченная есть ложь» — Ф.И.Тютчев, «Silentium»), поскольку язык, по крайней мере, естественный язык, генетически вообще плохо приспособлен для описания внутреннего мира, или психических процессов. Поэтому любое описание любого, даже самого общедоступного, психического состояния или переживания деформирует его, оставаясь принципиально ущербным. Попробуйте, например, адекватно описать гнев, радость, сочувствие, страх, влюбленность и т.д. Если это у вас получится, вы можете стать величайшим писателем всех времен и народов. Даже метафоризм поэтической речи не столько помогает описать и понять, сколько сопережить (магическая суггестивность поэзии), на что, кстати, направлены метафорические (подчас выглядящие мифологизированными) описания трансперсонального опыта. Другие психотехнические методы добиваются подобной суггестии другими методами. Например, дзэнские парадоксы — коаны и мондо — имеют своей целью вызвать у подготовленного должным образом человека трансперсональное переживание (сатори — «пробуждение»; кэнсё — «видение природы-сущности» и т.д.). Однако форма коана обусловлена культурой и эпохой: то, что парадоксально и суггестивно для японца XYII в., может показаться нам просто бессмысленным или, наоборот, банальным. Нужно быть глубоковерующим амидаистом, чтобы вначале ужаснуться кощунству фразы «Зуб щелкнул блоху, а уста прошептали «наму Амида буцу» , а потом пережить чувство освобожденности от авторитарного давления традиции и прочувствовать свою собственную природу как природу будды. Поэтому, коаны для европейцев, вероятно, должны быть совсем не такими, как для китайцев и японцев. Вообще же надо отметить, что в чаньской / дзэнской традиции трансперсональный опыт в наибольшей степени свободен от культурно-доктринального редактирования: декларируя принципиальную невыразимость этого опыта, чань категорически отказывается от его преднахождения, задавая лишь направление поиска («Смотри в свою собственную природу — и станешь буддой!» — Цзянь син чэн фо).
И если уж самые простые психические состояния с трудом поддаются описанию, то тем более принципиально неописываемо переживание, выходящее за пределы предметности, субъект-объектных отношений и вообще всяческой дихотомии. Любые формы его описания (которое в принципе невозможно в силу его трансцендентности обыденному опыту, или, если угодно, опыту в кантовском смысле, для описания которого, только и предназначен язык как средство интерсубъективной коммуникации) будут условными и имеющими ценность только в рамках определенной культурной традиции.
Таким образом, традиции, ориентированные на психотехническую практику и трансперсональные переживания не только в меньшей степени мифологизируют и догматически реинтерпретируют трансперсональные переживания, нежели так называемые «религии откровения», или «догматические религии», но и наделены самосознанием универсальности, неописываемости и не сообщаемости знаковыми средствами данного опыта, к которому эти средства могут только подтолкнуть при их определенном применении, как это имеет место в дзэн или в сутрах «совершенной премудрости» (праджня-парамита) махаянского буддизма. Хотя индийская традиция и особенно чутка к данному обстоятельству, но она ни в коем случае не является исключением. Достаточно вспомнить знаменитую притчу великого суфия XIII в. Джалал ад-дина Руми о турке, персе, арабе и греке, решивших купить виноград, но называвших его каждый на своем языке (узюм, энгур, эйнаб и стафиль). В результате четыре друга, не найдя взаимопонимания, подрались, не зная, что говорят об одном и том же. «Слова незнающих несут войну, мои ж — единство, мир и тишину», — завершает притчу автор. Под кажущейся простотой и дидактичностью текста скрыта глубокая мысль о тождестве денотата (объекта высказывания) при различии сигнификата (знакового выражения коннотата, то есть смыслового объема понятия, прилагаемого к денотату) — мысль, которая постоянно обсуждается в утонченнейших теориях индийской лингвофилософии.
Конечно, всегда находились люди, которые, стремясь адекватно описать и вербально выразить свой трансперсональный опыт, выходили за рамки матерней традиции, причем порой вполне сознательно. Тогда они часто становились основателями новых традиций. Самый яркий пример — Будда, который с самого начала был неортодоксальным отшельником-шраманой и который отказался от брахманистского описания своего опыта.
Но и в этом случае, его описание и сделанные из него выводы оставались в рамках общеиндийской культурной парадигмы. Поэтому неправ буддолог Р. Гимелло, утверждавший, что «мистический опыт есть просто психосоматическое усиленное выражение религиозных верований и ценностей...». На самом деле, связь здесь гораздо сложнее и, если можно так сказать, диалектичнее, ибо и сам мистический опыт не обязательно является следствием приверженности определенным доктринам, и, напротив, мистический опыт сам способен порождать доктрины и религиозно-философские системы и учения. В основном же социо-культурная детерминация касается способов выражения, описания и интерпретации опыта, но не самого опыта. Эта тонкость часто ускользает от внимания исследователей: «В результате процесса интеллектуальной аккультурации в самом широком смысле, мистик привносит в свой опыт мир понятий, образов, символов и ценностей, которые как бы окрашивают в определенный цвет опыт, который он в действительности имел при известных обстоятельствах». В действительности, «мистик» привносит всю эту культурную информацию не в свой опыт (это трудно было бы доказать), а в описание и интерпретацию опыта, о которых мы вполне вправе судить по источникам. В конце концов, можно согласиться, что в своем опыте «мистик» познает лишь самого себя, но не были ли правы древние, говорившие: «Познай себя, и ты познаешь мир»?
Трансперсональный, или мистический опыт не есть религия, если под религией мы будем понимать некую систему доктрин, верований, культов и институтов , во всяком случае, эти понятия не только не синонимичные, но даже и не всегда соотносящиеся как часть и целое. В истории религий трансперсональный опыт выступал в качестве генерирующего импульса, причем позднее его интерпретации обрастали догматическими положениями, доктринальными спекуляциями, формами культовой практики и церковными институтами, по существу отчуждая исходный опыт и реинтерпретируя его. В разных религиозных традициях отношение к трансперсональному опыту было не одинаковым: если в религиях Востока именно он венчал собой их религиозную практику, а люди, занимающиеся психотехникой были носителями религии par excellence, то в христианстве (особенно, в католицизме) церковь смотрела на «мистику» с подозрением, опасаясь, что мистик поставит свой опыт выше церковных догм и даст его интерпретацию в духе, не согласующемся с ее догматическим учением. Сама же проблема соотношения трансперсонального опыта и религии чрезвычайна сложна и нуждается в тщательных и систематических исследованиях.

Е.А. Торчинов

Религиозное чувство как психологический феномен

 Размышления о самой природе религиозного чувства представляются очень важными, потому что зачастую человек не вполне понимает, что это такое - не следовать тем или иным традициям, правилам или установлениям, но именно чувствовать Божье присутствие или de Deo sentire, как говорил Барух Спиноза. «Чувство совести, как и чувство Бога, искусственно вызвать в себе невозможно». Такой замечательный и, на самом деле, очень глубокий по смыслу афоризм можно найти в Интернете в реплике корреспондента одной из газет, предназначенных для учителей.

И не суть важно, чему была посвящена эта реплика, потому что значимо в ней именно это утверждение: «чувство Бога искусственно вызвать в себе невозможно». Оно посещает, поражает и останавливает человека всегда неожиданно. Чувство Бога непременно отличает внезапность. В этой связи нельзя не вспомнить Деяния апостолов, где говорится в начале второй главы о том, как сделался неожиданно с неба шум (Деян 2, 2), неожиданно или внезапно, в латинском варианте — repente. «Et factus est repente de caelo sonus».

Внезапность, говорит один протестантский богослов, — это божественная шокирующая тактика, которую применяет Бог для того, чтобы напомнить человеку о его духовной уязвимости. Говорится об этом и в Псалмах: «Но поразит их Бог стрелою; внезапно будут они уязвлены» (Пс 68, 3). Здесь опять ключевым является это самое слово — «внезапно». Внезапно, помимо воли человека, в его жизни, жизни личности, возникают эти переживания — переживания, которые американский психолог Абрахам Мэслоу назвал вершинными, или пик-переживаниями, peak-experiences.

Эти переживания, как считает Мэслоу, характеризуются чувством открывающихся безграничных горизонтов, ощущением себя одновременно и более могущественным, и более беспомощным, чем когда-либо ранее, чувством восторга и трепета и потери ощущения пространства и времени. «Пик-переживания» вызываются сильными чувствами, произведениями искусства, музыкой, впечатлениями от исключительной красоты природы. Это вершины, которые могут длиться несколько минут, несколько часов и редко дольше. Рассказать о них бывает очень трудно, и именно это роднит такого рода переживания — которые совсем не обязательно связаны с рационально ощущаемым Божьим присутствием — с переживаниями религиозного плана.

Peak-experiences очень похожи на переживания мистиков, на опыт, который невозможно описать или передать другому человеку в словах или каким-то иным способом. Известно, что мистики иногда записывают свои мысли, но это только подтверждает тот факт, что все, что переживает человек в состоянии мистического озарения, вербально, в словах, невыразимо. Мэслоу говорил о том, что мы, люди, нуждаемся в чем-то большем, чем мы сами, и это большее, чем мы сами, открывается нам через трансперсональные, или надличностные, переживания. Чувство Бога относится именно к числу таких, надличностных, переживаний. Если посмотреть, как их описывают люди, их пережившие, то оказывается, что такие переживания почти всегда, с одной стороны, бессодержательны, не имеют никакого конкретного содержания, а с другой стороны, если хотите, являются в какой-то форме, но всеобъемлющими. Можно сказать, если обобщить опыт людей, которые пережили такое, что каждая личность обладает своей собственной религией. Однако в большинстве случаев оказывается, что нечто пережитое таким образом одним, в общем, примерно так же переживается и другими.

Огромное впечатление производит место из письма Владимира Соловьева, где он рассказывает о том, как читал средневековых мистиков, и говорит, что не нашел там ничего интересного. Потому что, продолжает Соловьев, все это он уже знал по собственному опыту. Оказывается, что переживания мистиков всегда очень похожи, но при этом очень важно иметь в виду, что сам мистический опыт, — об этом хорошо говорил недавно умерший питерский ученый Евгений Алексеевич Торчинов, — совсем не обязательно является следствием приверженности определенным доктринам или учениям.

Наоборот, мистический опыт, что в высшей степени для него характерно, а для нас исключительно важно, сам способен порождать доктрины и религиозно-философские системы и учения. Так, из религиозного опыта Иисуса из Назарета рождается христианство. И, более того, как говорит Карл Густав Юнг, христианство вряд ли бы возникло, если бы Иисус был законопослушным фарисеем. Важно понимать и то, что Его мистический опыт нельзя вычитать ни из Евангелия, ни из какой другой книги. Его нельзя изучить, к нему можно только приобщиться, прикоснуться, идя путем подражания самому Иисусу - путем imitationis Christi или «подражания Христу».

И не случайно Сам Иисус говорит: «Я есмь путь» (Ин 14, 6), или «Я есмь дверь, Мною, если кто внидет, спасется, и внидет, и изыдет, и пажить обрящет» (Ин 10, 9). Можно стать христианином, не изучая Священное Писание, как изучают его ученые-библеисты, но используя Слово Божие, как атлас автомобильных дорог, идя вслед за Иисусом, проживая Его жизнь и присоединяясь в своей личной молитве к Его молитве, проходя за ним в качестве ученика шаг за шагом; иными словами, Его мистический опыт можно пережить лишь чисто опытным путем, в сущности, только так можно пережить (vivre, как говорит Франциск Сальский) христианство и стать христианином.

Причем, каждый должен пройти по этому пути самостоятельно, сам пережить прикосновение к святости Отца в глубинах своей собственной души. Уже это показывает нам, что религия — это не система взглядов, не доктрина и не какая-то установка, а, как говорит Юнг, «живая связь с душевными процессами, которые зависят не от сознания, а происходят где-то по ту сторону от него, в темноте душевных задворок». Хотя очень многие из этих бессознательных процессов возникают из косвенных побуждений сознания, но никогда — из сознательного произвола; другие, — говорит Юнг, — кажется, возникают спонтанно, то есть без узнаваемых и указующих на сознание причин. Что же касается религиозных обрядов, то Юнг подчеркивает, что во всех формах они играют роль сосуда, способного вместить это бессознательное содержание, ибо любая религия всегда базируется на живом опыте прикосновения к божественному.

В XX веке для обозначения этого появился новый термин — нуминозное, от латинского слова numen, что означает «божество», причем, в отличие от греческих богов, о которых мы знаем все: как они выглядели, кто были их родители, что они делали, где они так или иначе себя проявили (об этом мы знаем из гомеровских поэм и трагедий греческих авторов, таких как Эсхил, Софокл и Еврипид, об этом мы знаем из многочисленных мифологических источников и так далее), о римских богах мы, как правило, почти ничего не знаем: это божество, которое очень часто даже лишено личности, оно как-то проявляет себя в жизни и каким-то образом обозначает себя через явления, предметы, через какие-то события жизни, но оно не является персоной, как греческие Зевс, Гера, Арес, Афродита, Аполлон и т. д. Numen — это именно такое божество, которое, если так можно выразиться, прячется за явлениями, предметами и событиями. Поэтому, говоря о нуминозном, мы говорим не только о богах, но о божественном в целом, поскольку нельзя забывать, что есть религии, для которых не характерно представление о Боге, а скорее присуще чувство чего-то божественного, разлитого в них, но безличного.

Юнг говорит о том, что ученый не должен принимать во внимание притязания того или иного вероучения на уникальность. Его задача — «исследовать, прежде всего, человеческую сторону религиозной проблемы, обратившись к первоначальному религиозному опыту, независимо от того, как этот опыт использован в разных вероучениях».

Действительно, мы очень часто слишком рано ставим вопрос: кто прав, а кто не прав? И изучая, скажем, древние религии, стараемся показать, до какой степени они были не правы в своих заблуждениях, но не пытаемся понять, что двигало их религиозностью. Именно на этот вопрос отвечает в «Истоках религии» отец Александр Мень. И это делает его книгу абсолютно уникальной, потому что, с одной стороны, это труд пламенного христианина, горячо верующего в Сына Божьего и Сына Человеческого, с другой стороны, это научный труд, выявляющий то, что действительно имело место, автор которого не пытается приговорить древних людей, исповедовавших разные религии, к той или иной мере наказания.

Юнг говорит о том, что абсолютно необходимо исследовать первоначальный религиозный опыт. Мирча Элиаде, замечательный румынский историк религии, философ и мыслитель, когда размышляет об этом, конечно же, вспоминает знаменитую книгу «Das Heilige», «Священное», которую в 1917 году издал немецкий ученый Рудольф Отто. Отто проанализировал различные формы религиозного опыта. Теолог по образованию и по призванию психолог, он сумел раскрыть само содержание религии. Оставив в стороне все рациональное, что есть в религии, он описал исключительно ее иррациональную сторону. Читая Лютера, Рудольф Отто понял, что означает для верующего живой Бог, не Бог философов и не Бог Эразма, как говорит сам Отто, не какая-то идея или просто моральная аллегория. Нет, это страшная мощь, проявляющаяся в Божьем имени.

Рудольф Отто стремился показать в своей книге характерные черты этого иррационального и пугающего опыта. Он обнаружил, что священное - это mysterium tremendum, то есть «вызывающая трепет тайна», в которой открывается majestas, или величие, Божье. Он показал, что mysterium tremendum завораживает, очаровывает человека и становится mysterium fascinans — «тайной завораживающей», обнаруживая которую в мире вокруг себя, человек ощущает, что чувство присутствия божественного в жизни есть нечто совершенно иное (как он говорит по-немецки — это ganz andere), нечто абсолютно и полностью отличное и от природного, космического, и от человеческого. Это что-то другое. В этом опыте прикосновения к божественному открывается реальность иного порядка, которая резко отличается от естественной реальности.

Отто говорит о том, что типичным откликом человека на встречу со священным оказывается сочетание страха и трепета с восхищением и восторгом. И в самом деле, что такое соединение в одно единое чувство страха и трепета с восхищением и восторгом, — нам, конечно, известно из пророческих книг Ветхого Завета, и, прежде всего, из Книги Псалмов.

Станислав Гроф приводит в одной из своих книг рассказ женщины, которая занималась мистическими практиками и вспоминала о том, какой ужас испытала она во время такого надличностного опыта. «Это было так странно, — говорит она, — я читала про переживание света в книгах о духовности и знала, что его описывают как блаженство. Я давно хотела испытать это состояние и испробовала многие виды внутренней работы, чтобы достичь его, но когда оно действительно меня посетило, я была в ужасе. Оно внушало благоговейный страх, оно было болезненным, ужасным и чудесным одновременно. Мне казалось, что оно слишком велико, чтобы я могла вместить его в себя. И я подумала, говорит она, о Моисее, стоящем перед пылающим кустом, о том, что пламя было столь ярким, что ему пришлось отвернуться. Я чувствовала, что не готова к этому и мое сознание недостаточно расширено и очищено, чтобы это принять».

Как переживает человек свое прикосновение к mysterium tremendum, или вызывающей трепет тайне? Прежде всего, это всегда переживание неожиданное, как об этом говорится в книге Деяний. Помимо воли человека, говорит Эбрэхэм Мэслоу, в жизни личности возникают ее вершинные переживания. Как об этом любил вспоминать отец Александр Мень, Чарльз Дарвин во время своего путешествия на «Бигле» при виде девственного тропического леса испытал мистическое чувство Бога, при том, что, будучи законопослушным подданным Британской короны и, согласно семейной традиции, англиканином, он был очень далек от каких бы то ни было живых религиозных переживаний. Этот опыт столкновения с природой, которой он прежде никогда не видел, с тропическими лесами, вызвал в сердце Дарвина мистический отклик. Он почувствовал здесь Божье присутствие.

Мирча Элиаде подчеркивает, что между элементарной иерофанией, то есть явлением божественного, например, проявлением священного в каком-нибудь объекте — камне или дереве, — и иерофанией высшего порядка, какой является для христианина воплощение Бога в Иисусе, есть очевидная связь преемственности: и в том и в другом случае речь идет о таинственном акте проявления чего-то потустороннего, какой-то реальности, не принадлежащей нашему, видимому, миру в предметах и событиях, составляющих неотъемлемую часть нашего естественного мира, то есть в мирском.

На II Ватиканском соборе в 1965 году была принята декларация под названием «Nostra aetate» — «В наше время». Это документ, посвященный нехристианским религиям, в котором отцы II Ватиканского собора говорят, что «от самых древних времен по сей день существует у различных народов некое ощущение той таинственной силы, которая присутствует в ходе вещей и в событиях человеческой жизни». Это ощущение той таинственной силы, что присутствует в жизни, -это и есть как раз та вызывающая трепет тайна, mysterium tremendum, о которой говорили Рудольф Отто и его последователи: «некое ощущение той таинственной силы, что присутствует в ходе вещей».

Надо сказать, что в русской литературе до отца Александра Меня бытовало мнение, что дохристианские религии, разумеется, за исключением Библейского Откровения, — это есть исключительно ошибочный путь, по которому шли древние народы, обманываясь и заблуждаясь, и, более того, что, почитая тех богов, которым они поклонялись, эти народы обожествляли силы зла и служили бесам. Отец Александр сумел в «Истоках религии» показать, что это не так: по его мнению, древние народы, как и многие современные люди, в своих религиях переживают как раз то ощущение таинственной силы, что присутствует в жизни, как говорится в декларации «Nostra aetate».

Интересно, что в том же духе, что и отцы II Ватиканского собора или О. Александр Мень, мыслит и протопресвитер Александр Шмеман, когда говорит, что «опыт святости, или mysterium tremendum (здесь он прямо употребляет выражение Рудольфа Отто!), лежит в основе всех религий и является центром нашего богослужения». Далее О.Александр Шмеман делает достаточно неожиданный вывод, говоря, что это больше понятно детям, чем нам. «Будьте, как дети» — эти слова, по Шмеману, «обращены к восприимчивости, непредубежденности, естественности, которые мы теряем, вырастая из детства».

Как пишет О.Александр Шмеман, «ребенок лучше именно чувствует Божественное присутствие в жизни, чем взрослый, при том, что ребенок практически ничего не знает о том, как следует почитать Бога и что следует о Боге думать». Наше богословское образование, наши знания, прочитанные нами книги очень часто мешают именно почувствовать Божье присутствие, потому что мы слишком много знаем о том, как надо верить, чтобы иной раз просто верить от чистого сердца.

Переживание нуминозности, — так пишет Станислав Гроф, - не имеет никакого отношения к предшествующим религиозным убеждениям или воспитанию человека. Это прямое и непосредственное осознание того, что мы имеем дело с чем-то, обладающим божественной природой. Мистический опыт — это то, к чему прикасаешься, то, что переживаешь, как переживаешь холод или жару, голод или жажду и т. д. «Бога никто выдумать не может», — говорит митрополит Антоний Сурожский. «Можно — продолжает митрополит (и дальше следуют очень важные слова!), — пережив нечто, называть это различными именами, но для того, чтобы о Боге говорить, надо хотя бы коснуться края ризы Его». Пережить нечто, по митрополиту Антонию, это и есть пережить прикосновение к тайне, которая одновременно tremendum et fascinans — вызывает трепет и завораживает.

И тут просто невозможно не вспомнить ту фразу из Интернета, которая уже была процитирована выше: «чувство совести, как и чувство Бога, искусственно вызвать в себе невозможно». Оно приходит, оно захватывает и посещает, но его никоим образом нельзя вызвать в себе, как бы ты этого ни хотел. Сколько встречается людей, которые так и говорят: как бы я хотел верить в Бога, но у меня ничего не получается; я разделяю все установки Евангелия, я хочу жить и могу, наверное, жить по Евангелию, но я не могу почувствовать Бога; я принимаю Евангелие как человеческую книгу, как призыв Учителя к новой жизни, но пережить то, что Он Сам, Иисус из Назарета, переживает в отношении к Отцу, этого пережить я не могу.

Ощущение Божьего присутствия — это та основа, на которой зиждется религиозность всякого верующего: христианина и нехристианина. Отец Александр Мень говорил о том, что «ощущение Божьего присутствия должно быть у нас глубоко в подсознании. При этом сознание может заниматься всем, чем угодно. А у нас, — продолжает отец Александр, — религиозность в сознании, а бессознательное — темное. Но вы знаете из психологии, что сознание не глубоко. Все в религиозной жизни: размышление, молитва, даже таинства — лишь средства для того, чтобы жить с Богом, чтобы Его присутствие вошло глубоко вот в сознание. Только средство!»

Это действительно замечательные слова, потому что переживание единства с Богом всегда влечет за собой чувство глубокого покоя и просветленности. Человек осознает свое происхождение и свою причастность к Богу не как что-то исключительное и персональное, но как относящееся ко всем и каждому. Это сочетание грандиозности и величайшего смирения характеризует мистический подход к жизни. Наоборот, психически больные люди склонны интерпретировать свою связь с божеством в терминах собственной исключительности и своей особой роли во вселенском ходе вещей, тогда как верующий человек, переживший мистический опыт, с одной стороны, чувствует свою исключительность и уникальность своего опыта, но, с другой стороны, понимает, что такой же исключительностью обладает практически любой другой человек, что такой же уникальный опыт пережит тысячами, если не миллионами, других людей.

Один из наших диссидентов 60-70-х годов — Валентин Турчин говорит о том, что чувство Бога никогда не бывает лишенным привкуса тоски, ибо, в отличие от физического голода, духовный голод неутолим до конца. С точки зрения Турчина, в религии, в вере в Бога, в мистическом опыте всегда присутствует печаль. Это известно и из Фомы Аквинского, который говорит о том, что у христиан радость всегда перемешана с печалью, потому что главное переживание христианина — это переживание Страстей Христовых и Креста, в котором всегда смешана радость о Воскресшем с болью об Идущем на смерть и Умирающем на Кресте.

Возможно, именно эта особенность христианства зачастую и отпугивает сегодняшнего человека, которому в каких-то случаях хочется просто радоваться, забыв обо всем, тогда как радость христианская, она имеет вот это особое измерение. Запрещая или, наоборот, разрешая нам что-либо, установления организованных религий зачастую апеллируют исключительно к нашему сознанию и, более того, если так можно выразиться, возводят преграды между нами и Богом живым, который открывается человеку в его мистическом опыте.

«Когда я читаю, — писала Симона Вейль, — катехизис Тридентского собора, мне кажется, что я не имею ничего общего с описанной в нем религией. Когда я читаю Новый Завет, мистиков, литургические тексты, когда присутствую на богослужении, я чувствую, я почти уверена, что это моя вера или, вернее, она могла бы стать моею, не будь между нами расстояния, вызванного моим несовершенством». В самом деле, примерно в это же время, то есть в конце 30-х годов, об этом же говорил и Карл Густав Юнг, когда писал, что «каждый, кто приобретает опыт в непосредственном общении с Богом, оказывается, по крайней мере, немного не соответствующим порядку, установленному Церковью». Но люди легко забывают, — пишет Юнг, — что она сама вряд ли была бы создана, если бы Сын Божий был законопослушным фарисеем.

Станислав Гроф в книге «Путешествие в поисках себя» говорит о том, что духовный опыт, пережитый в глубоком самоииследовании, далеко не всегда делает человека ближе к официальной религии и не побуждает его ходить на формализованные службы. Чаще, — говорит Гроф, — это приводит к пониманию проблем и ограниченности официальной религии, к обнаружению того, где и когда религия отклонилась от истинной духовности и потеряла контакт с ней. Тут нельзя не вспомнить, как в начале 2001 г. митрополит Антоний Сурожский для ежегодной епархиальной конференции, которая обычно проходит в Оксфорде в мае и на которую собирается треть или четверть, не меньше, прихожан его епархии, предложил тему: «Где христианство ошиблось?»

Когда он выдвинул эту тему, то и владыка Василий Осборн, и отец Михаил Фортунато, и многие другие сказали, что, наверное, не стоит ставить вопрос так, потому что ошибались христиане, но не христианство. Но владыка Антоний настаивал на своей формулировке - Where Christianity was wrong, а свой доклад на этой конференции он закончил словами: «И мы должны принести миру наш опыт Бога, our experience; не христианство, — сказал он, — не правила, не каноны, не даже формы молитвы, но саму суть нашего общения с Богом».

Цитируя Юнга, который сказал однажды, что основная функция формализованной религии состоит в том, чтобы защищать людей от непосредственного переживания Бога, Гроф замечает, что при этом непосредственные духовные переживания полностью совместимы с мистическими ответвлениями великих мировых религий, таких как различные направления христианского мистицизма и на Востоке, и на Западе, как суфизм, как каббала и хасидизм. «В мире духовности, — говорит он, — важно не то, что отделяет одни формальные конфессии от других, а то, что отделяет их от их мистических ответвлений».

Как раз об этом говорит и Симона Вейль, когда замечает, что мнения мистиков почти всех религиозных традиций сходятся почти до полного тождества и представляют истину каждой из этих традиций. Симоне до боли дорог католицизм, хотя она так и не крестилась до самой смерти, потому что не хотела отрываться от своего народа, который в это время был сжигаем в печах Освенцима и Майданека. Ей до боли дорог католицизм, но не катехизис Тридентского собора, то есть католичество официальных документов, жестко регламентирующих поведение верующих. Ей дорог католицизм святого Франциска и тех молитв, которые звучат во время богослужения, той атмосферы духовного полета, что переживает во время богослужения верующий человек в глубинах своего сердца. В том, как она сама говорит, глубоко скрытом месте, куда даже сознание наше не проникает.

Религия провозглашена частным делом, - пишет Симона Вейль. Казалось бы, прекрасно. Однако, - и дальше еще одна цитата: «согласно современному образу мыслей, это не означает, что она содержится в глубине души, в этом глубоко скрытом месте, куда не проникает наше сознание. Это означает, что религия — дело выбора, мнения, вкуса, почти фантазия». Кстати, об этом же говорит Карл Густав Юнг. «Современному человеку, — пишет Юнг, — религии больше не являются изнутри, как исходящее от души. Они стали для него принадлежностью внешнего мира. Надмировой дух не охватывает его своим внутренним откровением. Он пытается выбирать религии и убеждения, словно примеряя воскресный наряд».

И Юнг, и Симона Вейль говорят о том, что религия превращается в идеологию, в нечто такое, что человек выбирает, исходя из рациональных установок, считая, что избранная им религия есть воплощение истины в последней инстанции, именно считая, но не чувствуя, не ощущая сердцем, что путь, который я выбираю, быть может, и не лучше, но именно его, вопреки всему рациональному, мне, именно мне, каким-то таинственным образом указывает Сам Бог.

«Нет спасения без внутреннего озарения», - говорит Симона Вейль. Без внутреннего озарения, без присутствия в душе Бога, без того внутреннего откровения, о котором пишет Юнг. Согласно же Симоне Вейль, вера в человеке живет «в глубине души, в этом глубоко скрытом месте, куда даже сознание наше не проникает». И опять вспоминается Юнг с его утверждением о том, что религия — это живая связь с душевными процессами, которые зависят не от сознания, а происходят где-то по ту сторону от него, в темноте душевных задворок, потому что «чувство Бога искусственно вызвать в себе невозможно».

Анри Бергсон в книге «Два источника морали и религии» говорит о двух типах религиозности — статическом и динамическом. В статической религии преобладают магизм, ритуал и доктрина; в динамической — только мистицизм и любовь, в которую этот мистицизм и выливается. Мистик чувствует, что истина течет в него из своего источника как действующая сила, и он уже не может больше удержаться от ее распространения, как солнце — от излучения своего света. Только распространять истину он будет уже не просто речами, ибо любовь, которая его поглощает, — говорит Бергсон, — это уже не просто любовь одного человека к Богу, — это любовь Бога ко всем людям: через Бога или посредством Бога он любит все человечество божественной любовью. Именно такой тип мистики открывается нам и в «Откровенных рассказах странника», и в проповедях митрополита Антония Сурожского, и в книге схимонаха Илариона «На горах Кавказа».

Один американский бенедиктинец, брат Дэвид, говорит, что мистическое переживание можно сравнить с раскаленной магмой извергающегося вулкана, которая восхитительно подвижна и жива. После того, как с нами происходит это, в нас возникает потребность втиснуть это переживание в мировоззренческие рамки. Мистическое состояние представляет собой драгоценное воспоминание, и для напоминания об этом мы можем создать ритуал. Организованная религия проявляет склонность к утрате связи со своим начальным духовным источником. Остатки того, что было некогда живым духовным целым, теперь гораздо больше напоминают застывшую лаву, чем бушующую восхитительную магму мистического переживания.

Мистика, говорит Симона Вейль, во всех странах почти одинакова. Мнения мистиков почти всех религиозных традиций сходятся почти до полного тождества: они представляют истину каждой из этих традиций. Станислав Гроф об этом же говорит, что мистическое переживание проявляет склонность к размыванию границ между религиями, тогда как догматизм организованных религий стремится упирать как раз на различие и порождает враждебность и противоборство, в то время как истинная духовность является вселенской и всеохватывающей.

Один американский историк религии утверждал, что многое в официальных религиях напоминает ему вакцинацию. Человек приходит в церковь и получает небольшую прививку, что впоследствии защищает его от реальных вещей. Так, многие полагают, что регулярного посещения церкви по воскресеньям, проговаривания молитв и слушания служб достаточно для того, чтобы считаться истинно религиозным человеком. «Ложное чувство, что это у них уже есть, мешает им отправиться на поиски действительно духовных открытий».

В мире духовности важно не то, что отделяет одни конфессии от других, но то, что отделяет эти конфессии от их мистических ответвлений. И оказывается, что на уровне молитвы, на уровне исихазма и мистики Гуго де Сен-Виктора или святого Франциска, мистики суфиев или хасидов, о которых так прекрасно рассказывает Мартин Бубер в своих «Хасидских преданиях», возможна не только полная толерантность религий одной по отношению к другой, но возможно и полное их взаимное понимание, на самом глубоком и самом серьезном уровне. Более того, возможным оказывается и взаимообогащение друг друга мистиками разных религий, и живой молитвенный контакт, и ссылки друг на друга в мистической литературе.

Так, митрополит Антоний довольно часто ссылается на опыт буддийских монахов и на Упанишады, на тексты Талмуда, других нехристианских писаний. А Ганди постоянно использует в своих текстах Евангелие и слова Иисуса. Для иудея Мартина Бубера играет большую роль все то, что о молитве говорят византийские и русские исихасты, а самого Бубера, начиная с Льва Шестова и Семена Франка, постоянно цитируют христианские богословы, не говоря уже о западных мыслителях, которые видят в Бубере одного из самых больших религиозных гениев XX века.

Для мистика любой религии и традиции до предела ясно, что беседа с Богом возможна только в молитве. Об этом говорит А.Ф.Лосев в «Диалектике мифа», подчеркивая, что «общение с Богом в смысле Его познания возможно только в молитве. Только, — продолжает он, — молитвенно можно восходить к Богу, и не молящийся не знает Бога».

Не случайно в этом кратком тексте такой блестящий стилист, каким был Алексей Федорович Лосев, два раза употребляет слово «только». Оно звучит здесь подобно колоколу. Молитва — это не повторение, пусть даже благоговейное, каких-то определенных слов, это прямой, если так можно сказать, выход на Бога. И для мистика ясно, что никакая вера невозможна без ощущения Божьего присутствия, ибо только это ощущение, а не какие-то, пусть даже самые возвышенные, доводы разума, делает нас верующими.

Вспоминается знаменитый епископ Жак Боссюэ, который ввел в оборот слово «фанатик». Для него-то как раз христианство было высокой моралью и призывом к высокой жизни, а в каждом, кто воспринимал Бога как живую действующую в нас и в мире силу, он видел непросвещенного фанатика. Поэтому можно сказать, что уже в XVII веке в Европе начинает складываться рациональное христианство, которое оперировало именно моральными и умственными установками и как бы отметало ту живую силу Бога, которая есть в мире, и то живое Божье присутствие, которым жив человек и которое ощущает человек как тайну, приводящую в трепет и завораживающую, как присутствие тайной и зачастую непостижимой силы.

Порою приходится читать в записках людей нашего времени, которые были воспитаны в атеистической среде и никогда ничего не слышали о Боге, как они переживали восторг от ощущения Божьего присутствия, не зная, что это такое и не понимая, к чему они неожиданно прикоснулись и чего коснуться дала им жизнь. Эти переживания неверующих и воспитанных вне Бога людей, живые переживания Божьего присутствия блестяще и полностью опровергают одну из основных установок советского атеизма, которая гласила, что чувствовать Бога, думать о Боге и ощущать Божественное может только тот, кто таким образом воспитан, кто нацелен на переживание Божественного воспитанием, родителями, темной и малограмотной бабкой или установками школы и буржуазного общества, в котором он живет.

Нет, оказывается, что религиозное чувство посещает человека вне зависимости от того, как и в каких установках он воспитан, вне зависимости от того, каков его культурный уровень, и вне зависимости от того, к какой именно культуре в плане национальном он принадлежит. Это абсолютно живое чувство, которое посещает человека в лучшие мгновения его жизни, совершенно независимо от того, что мы пережили раньше и как мы были к этому переживанию Бога подготовлены или, вернее, не подготовлены.

Действительно, сердце знает свои резоны, которых не знает разум, — как говорил Паскаль. Действительно, сердцем мы можем почувствовать без всякой подготовки и абсолютно неожиданно то, что никогда не усвоим ни из какого учебника и никогда не выучим ни по каким книгам, как бы прекрасны и как бы глубоки они ни были.

Чистяков Георгий

О субъективности религиозного опыта

Всякое религиозное верование и всякое религиозное делание, — даже самое странное, темное, суеверное и с виду бессмысленное, — имеет в своей основе особый религиозный опыт. Этот «опыт» отличается и от повседневного трезвого наблюдения, и от научного опыта во всей его сложности и утонченности. Именно эта особливость религиозного опыта дает людям повод совсем забывать о нем, пренебрегать им и не заботиться о его углублении и очищении. От этого человеческая религиозность вырождается, — становится беспредметной, мутится, скудеет, слабеет или ведет ко всевозможным соблазнам и извращениям. Но это означает только, что человек должен помнить эти опасности и оборонять от них свою религиозность.
Поэтому каждый из нас призван творить культуру своего религиозного опыта; и прежде всего — осознать, что этот опыт есть человеческий, субъективный и личный. При этом его не следует представлять себе ни как чисто познавательное, исследовательское «испытание», ни как ряд произвольно-обдуманных «экспериментов». В нем могут участвовать все человеческие силы и способности; он не однообразен у людей, напротив — разнообразен и многообразен; и не только у отдельных людей, но и в различных религиях и в пределах каждой из них — у каждого отдельного человека. Люди восходят к Богу различными путями; и Бог открывает Себя каждому человеку иначе, каждый воспринимает Бога так, как это ему дается и удается, в пределах своей субъективной и личной человечности. С этим необходимо примириться и считаться, как с аксиомой религиозной жизни. Это должен помнить каждый человек про себя и о себе, а также и о других, и все пастыри, духовники и проповедники применительно к своей пастве.
К этому же приводит и следующий ряд соображений.
Религия есть всежизненная (в смысле сферы охвата) и живая (по характеру действия) связь человека с Богом; или иначе: человеческого субъекта с божественным Предметом. Этот Предмет не есть непременно предмет «познания» или «знания»; Он может быть и предметом чувства (любви), созерцания, воли и даже деятельного осуществления (Царство Божие). Но Он остается при всех условиях и во всех религиях — искомым, обретаемым, желанным, созерцаемым, чувствуемым, верой утверждаемым, в неверии отвергаемым, внушающим любовь, или страх, или благоговение — объективно-сущим «инобытием» или предметом даже и тогда, когда открывается, что самый этот Предмет есть Субъект, «живой Дух», как у Гегеля, или личный Бог, как в христианском понимании. Религия есть связь; связь предполагает две реальности и отношение между ними: будь то «соприкосновение», восприятие, «вхождение», «присутствие», испытание или что-нибудь иное, может быть, еще более интимное, глубокое или почти неизреченное. И вот эта связь предполагает в пределах человеческого субъекта — живой субъективный опыт.
Этот опыт есть человеческий. О «сверхчеловеческом» религиозном опыте мы не можем судить; о религиозном опыте низших естественных существ мы можем только созерцательно догадываться. Религия, о которой здесь идет речь, ведет от человека к Богу; она живет прежде всего в самом человеке и осуществляется через него. Она живет человеком; она осуществляется ради него. Она не над ним; не вне его. Она не есть внешнее для него обстояние. Она не есть лишь объективный порядок вещей, надчеловеческий строй мира (миропорядок) или общество верующих (церковь, «град Божий»). Религия как связь с Богом осуществляется и пребывает прежде всего внутри человека; она состоит прежде всего из известных, внутренних, «имманентных» человеку переживаний его и без них — невозможна. Если бы не было человека, как существа, отдельного от Бога, в известном смысле «противостоящего» Ему, то не было бы и религии. Религия есть живая связь Бога и не-Бога, т.е. человеческого инобытия. Одно Божество, — без человека, — явилось бы невосприемлемой, неверуемой Реальностью, т.е. уже не предметом. Один человек без Бога, — явился бы религиозно-пустынным субъектом: он мог бы предаваться различным предчувствиям, фантазиям, страхам, суевериям, которые, населяя его душу, оставались бы религиозно-беспредметными; но религия не могла бы возникнуть.
Достоевский прав, утверждая, что религия невозможна без Бога. Но она невозможна и без человека, без его субъективного, личного религиозного опыта.
Религия как человеческое состояние есть прежде всего религиозный опыт. Она существует в тех формах, которые присущи самому человеку; иными словами: способ бытия, присущий человеку, передает религиозному опыту свои свойства и законы. Категории человеческого существования, определяющие способ бытия, присущий человеку, неизбежно сообщаются религиозному опыту и определяют тот способ бытия, который присущ земной человеческой религии. И если различать в человеке дух, душу и тело, то и в религиозном опыте должен обнаружиться этот тройной состав: внутреннейшей «силы», психической «среды» и внешней включенности в вещественный мир. И если человеку дано быть на земле «субъектом» и «личностью», то и религиозный опыт должен обладать всеми условностями и опасностями «субъективизма» и всей свободой и ответственностью личного начала.
В самом деле, человеку в его земном существовании, присущ особый способ быть, жить и действовать, который передается всем его состояниям, а следовательно, и его религиозному опыту. Этот способ бытия, столь привычно обычный для нас и именно поэтому столь легко забываемый нами, должен быть описан так.
Человечество представляет из себя множество душевных (в сущности душевно-духовных) существ, из которых каждое укрыто таинственным образом за одной, для него центральной и единственной, именно только ему одному служащей вещью, именуемой «его телом». Каждый человек есть такой «душе-дух», который укрывается за своим телом от других людей и доступен им только через него; сам же себе он доступен кроме того и непосредственно: он «воспринимает» свои состояния, помыслы, намерения, огорчения, фантазии и т.д. в порядке простого испытания и осознания их, не «догадываясь о них», а «пребывая в них». Наше тело загораживает нашу душу от других и в то же время, выражая (то намеренно, то непреднамеренно) наши душевные состояния, передает о них (или выдает их) нашим ближним.
Это можно было бы выразить так: человек человеку есть духовно-душевно-телесное инобытие. Каждый из нас, как «душе-дух» пожизненно связан с одним единственным в своем роде телом, которое его овеществляет, изолирует, обслуживает, питает и символизирует. Это есть первоначальная аксиома человеческого существования: «ты не я, а я не ты»; и далее «ты обо мне — только через мои телесные проявления», а «я о тебе только по твоим вещественным знаменованиям». Наши души разъединены вещественной пропастью и связываются взаимным наблюдением и истолкованием телесных проявлений.
Каждый «душе-дух», отгороженный от других своим телом, которое «носит» его по земле и которое бессознательно и сознательно строится и поддерживается его собственным инстинктом, испытывает непосредственно и подлинно только свои собственные «субъективные» состояния; и заключенные в них содержания; его инстинкт непроизвольно сосредоточивается на них своим восприятием, вниманием, аффектом и попечением; о других же душевных монадах и событиях в них — он узнает только опосредствованно, все время стараясь сократить этот осложненный путь вчувствованием, интуицией или догадкой. Но именно поэтому все, принадлежащее другим, испытывается им как «чужое», непосредственно недоступное, несравненно менее достоверное, и в конце концов — всегда несколько проблематическое.
Весь непосредственный процесс жизни, ее начало (рождение) и конец (смерть), душевные и телесные состояния человека, его способности, поступки и болезни, словом все естество и вся судьба каждого из нас — остаются субъективными, отдельными от других людей (несмотря на все влияния и вторжения в чужую судьбу). Каждое человеческое существо остается самобытным, индивидуальным («не-делимым») и оригинальным. Здесь невозможны никакие повторения, несмотря на все взаимодействия и сходства: ибо каждый миг жизни бывает только один раз и вливается ручейком в поток личной судьбы раз навсегда; он безвозвратен и неповторим и уже пережит каждым по-своему, и вот уже вплетен им органически в его личную душевную ткань.
Поэтому все люди своеобразны и единственны в своем роде и в своей субъективности, несмотря на кажущееся обилие отдельных сходных черт: ибо подмеченных и отвлеченно взятых сходных черт — на самом деле нет; в действительности они конкретны, сращены с тем сложнейшим множеством свойств, от которого их отвлекло отвлечение. И потому каждый из нас, несмотря на постоянное, повседневное, — сознательное и бессознательное общение, совершает свою жизнь и осуществляет свой земной путь от рождения до смерти в глубоком и неизбывном одиночестве. Об этом одиночестве отрадно забывать; но его необходимо помнить.
Это одиночество, одинаково присущее всем и каждому, выражается психически в том, что индивидуальная душевная жизнь протекает у каждого из нас в своеобразной изолированности, замкнуто и недоступно для других: «чужая душа — потемки». Никто не испытывает «мои состояния» (например, моей невралгии, моей депрессии, моего ликования), как свои собственные и непосредственно ему доступные, никто — кроме «меня самого». Никто никого не может «впустить» в свою душу или «вывернуть» ее другому; и в часы взаимного недоверия или большого горя — люди очень страдают от этого. Далее, никто ни с кем не может иметь общих телесных или душевных переживаний, — но лишь до известной степени похожие. Люди живут в общем мире — и воюют из-за этого; люди имеют общее пространство («твое и мое, наше, общее») и наталкиваются друг на друга, или давят друг друга; но общее тело имеют только уроды вроде сиамских близнецов (если рассматривать их как двух психически обособленных людей). Два человека могут иметь общую вещь и тогда надо говорить о со-собственности или коммунизме; но общего лица люди иметь не могут. Можно иметь общую мать или дочь, общего отца или сына; но иметь общую зубную боль или общее воспаление мозга, или общее удовольствие, или общий страх — нельзя. Длительное со-существование в общем пространстве, совместность в жизненных отправлениях, долгое и постоянное общение и национальное или семейное сходство — не могут нарушить этого закона бытия: человек остается субъективным, индивидуальным и одиноким, и остро почувствует это в час болезни, гневного разрыва, несчастной любви, ревности, преступления, покаяния, заключения брака, душевной депрессии, отчаяния и смерти.
Все разговоры о «коллективной душе» и «коллективном бессознательном» идут от людей, мыслящих неточно или же испугавшихся своего одиночества (например, своей беспомощности или своей ответственности). Коллективная душа есть плод фантазии или абстрактной мысли: она поэтически «сочиняется» или теоретически «построяется». Толпа не имеет единой души, но лишь множество взаимно «заражающихся» и «разжигающихся» душ; именно поэтому нелепо и несправедливо подвергать толпу коллективной ответственности. Народ может иметь общую культуру (в смысле произведений); он может иметь однородное строение культурно-творящего акта; но он не имеет единой, общей всем душевной субстанции, эту единую и общую душевную субстанцию теоретики выдумывают, неосторожно и неосновательно «построяя» ее — исходя от однородности произведений и заключая к единству и общности творящего «коллективного» существа.
Напрасно было бы противопоставлять человеческому субъективному устройству учение о будто бы реальном «коллективном бессознательном». Коллективными, т.е. общими могут быть только содержания и предметы, но не душевные состояния людей. Те, кто говорят о «коллективном бессознательном», как душевном состоянии, упускают это из виду, вносят путаницу в науку и предаются самообману. Та «коллективность», о которой они говорят, отнюдь не есть безсубъективность или противосубъективность; напротив, все общие содержания и общие предметы переживаются у каждого из нас — и сознательно, и бессознательно — субъективной душевной средой и по-своему. Нельзя принимать параллельность, одновременность, взаимовлияние и сходство переживаний за их общность, за психическое сращение людей через их бессознательное в единую, сплошную, проходящую душевную субстанцию. Общими, совместно созданными будут материальные внешние вещи (например, Миланский собор, строившийся с 1386 г. до девятнадцатого и даже до двадцатого века); сходными или при полной одинаковости даже общими могут быть объективированные содержания (например, планы и облики миланского собора у его многочисленных строителей); но все переживания этого собора людьми на протяжении веков, в созидании, восприятии, воспроизведении всегда были и будут субъективными. Временная утрата человеческим субъектом своего субъекто-сознания и субъекто-чувствия ничего не меняет в этом. Иллюзия общности переживаний также бессильна перед объективным обстоянием: душевные состояния людей остаются субъективными.
Бессильны изменить в этом что-либо и явления массового фанатизма, изуверства, страстной одержимости, когда «субъективное», по-видимому, «тонет» в массовом, начало личной духовности как бы нейтрализуется, своеобразие человека становится с виду неуловимым, и всякий разговор об «одиночестве» может казаться прямо парадоксальным. Все это видимое смешение ничто не меняет в основном способе человеческого бытия и в субъективности религиозного опыта. Ибо та волна иррациональной инстинктивности и инстинктивного ожесточения, которая подымается в человеческих душах (обычно сравнительно в немногих, т.е. субъективно отбирающихся), подъемлется в каждой из них по-своему, овладевает каждой из них лишь до известной (субъективно-определенной) степени, на известное (субъективно-определенное) время и изливается в известных, индивидуально-характерных внешних проявлениях и поступках. Суммарное трактование такой многоликой одержимости и такого многоликого буйства, как «единого, массового или коллективного» проявления, свидетельствует об импрессионистическом, обывательском и поверхностном восприятии его и извинительно только полицейским и военным органам, призванным для его подавления. Ибо уже для судебного следователя, а тем более для научного исследователя, «коллективное» неистовство распадается на множество взаимодействующих параллельных процессов в душах «неистовавших» субъектов. Одна из основных аксиом уголовного правосознания, — «никто не отвечает за чужую вину», — и одна из основных аксиом психологии, — «человек человеку есть самостоятельное инобытие», — вступят немедленно в силу, и от всех рассуждений о «коллективном бессознательном» останется один способ выражения.
Итак сосуществование, совместность, общение, подобие, осуществляющиеся в общем пространстве и на общей территории — не нарушают душевной субъективности человека и не отменяют его индивидуальности и его душевного одиночества.
Согласно этому субъективен и религиозный опыт человека. В этом легко убедиться всякому, кто продумает до конца основную аксиому человеческой субъективности — в ее элементарных повседневных проявлениях. Тот, кто увидит субъективность всех человеческих восприятий, — в детстве, в школе, в университете, на службе и в сражении, — тот сразу поймет неопровержимость и значение моего тезиса.
Но когда я говорю о «субъективности» религиозного опыта, то я отнюдь не имею в виду его метафизическую или мистическую необъективность. Сама идея о том, что все субъективное только субъективно и не имеет объективной реальности — осталась в философии в виде наследия от Иммануила Канта. Эта идея внесла в философию немало смуты и затруднений: ибо на самом деле субъективное может быть помимо своей субъективности и сверх нее — еще и объективным. Пространство и время не суть только субъективные формы воззрения и чистые созерцания, они могут быть сверх того еще и объективным способом бытия, присущим вещам в себе, т.е. метафизической реальности. Не следует повторять ошибку Канта. И поэтому говоря «о субъективности религиозного опыта» я отнюдь не утверждаю, что всякий религиозный опыт только субъективен; ни в том смысле, чтобы он был пустой иллюзией (хотя возможен и мнимый, иллюзорный религиозный опыт); ни в том смысле, чтобы он исчерпывался одними душевными состояниями человека и совсем не входил в объективно-реальную ткань Божьего мира, Церкви и Царства Божия. Но субъективен и личен он всегда; и тот, кто ищет к нему доступа, должен начать с себя самого, со своей субъективной души и ее переживаний. Это есть единственный верный путь к Богу, к пониманию чужого религиозного опыта и к настоящей церковной жизни.
Итак, человеческая религия по переживанию есть состояние субъективной души. Верующий верует, но может долго и бесконечно биться над тем, чтобы вызвать подобие такой же веры у неверующего. «Мое верование» есть тем самым только «мое» и ничье больше. Религиозное явление бывшее Апостолу Павлу и иные видения, приписываемые Магомету или Жанне д-Арк — не были даны более никому: мы узнаем о них только по их описанию и не можем даже проверить, точно ли они передают характер и содержание бывшего им видения. Бого-восприятие Конфуция покоится на его личных, субъективных переживаниях, имевших место в личной ткани его души и с ним вместе угасших. Читая древнейшие памятники Буддизма, мы силимся представить себе и воспроизвести в себе описанные в них религиозные состояния, но знаем твердо, что мы ограничены пределами нашего недостаточного понимания и нашей субъективной неспособности. Моя молитва — есть моя и больше ничья; в этом ничего не изменилось бы даже и тогда, если бы все люди молились вместе со мной о том же самом. Тот, кто молится за другого, не заменяет и не замещает его в молитве. Молитва другого не есть моя: я не мог сегодня молиться, а он молился с вдохновением. Всякое верование и исповедание всегда лично и своеобразно, даже среди людей, принадлежащих к одной и той же вероисповедной организации. Религиозное обращение есть переворот в жизни личности, переворот, которого окружающие обычно не разумеют или даже не одобряют. Массовое «обращение» людей есть множество одновременных, и параллельных, но совершенно личных и своеобразных обращений. Моя вера, моя религиозная очевидность, мой экстаз, моя хвала, мое благодарение — все это совершается в ограде моей личной души, в ее ткани, в ее судьбе. Чужое покаяние — не есть мое. И если ропот и кощунство — грех, то это грех самого ропщущего и кощунствующего; и если кощунство было совместное, то каждый кощунствующий несет свою отдельную личную ответственность и вину.
Это означает, что религиозный опыт у всех людей самобытен и своеобразен, — в силу одного того, что он состаивается и накапливается в самобытной, своеобразной душевной ткани и потому разделяет ее свойства. Этот опыт вынашивается каждым из нас на протяжении всей нашей жизни, самой этой жизнью, — каждым из нас, самим собой, своими самобытными силами, про себя и для себя. Этот опыт есть создание и результат всей той сложной и тонкой организации, которую надо обозначить как «мое самобытной духовное существо». Все духовные впечатления, скопившиеся за мою жизнь; все выдержанные мной жизненные испытания, потрясения, удары, все вынесенные мной страдания и поднятые труды; все радости, озарения, вдохновения, упадки, грехи и неудачи; все открытия, познания и страхи — все это есть мое личное, особенное, самобытное и своеобразное, никогда дотоле не бывшее и не имеющее появиться в будущем, единственное в своем роде и неповторимое; неповторимое в своих недостатках и слабостях, в своих достоинствах и качествах, — по всему и в силу всех исторических условий, — по времени, по месту, по происхождению от отца и матери, по крови, по национальности и расе, по наследственности, по глупости и по уму, по ограниченности и по дарованию, по всей «жизненной кривой».
Религиозность слагается у каждого человека по-своему, — в особом сплетении и сотрудничестве чувства, воображения, мысли, воли, чувственных ощущений, и, может быть, смирения и гордости, благодарности и черствости, радости и горя, страха и предчувствия и т.д. История личной религиозности начинается у каждого из нас с раннего детства и имеет на протяжении жизни свое особое строение и свой уровень. Каждое познавательное усилие, каждое доброе чувство и дело, каждый молитвенный порыв вносили в это строение и в этот уровень нечто новое. Все люди молятся различно и по-своему: одни — почти никогда, только в минуты величайшей опасности и великого горя; другие — каждый день утром и вечером; третьи — почти ежеминутно, трепетом сердца. Одни — остротой религиозного сомнения (Блаженный Августин, Паскаль); другие просьбой и домогательством; третьи — смиренным приятием судьбы и благодарением; четвертые, может быть, ропотом и вызовом. Боттичелли и Сегантини молились своими картинами; Бетховен — своими сонатами и симфониями; Жуковский, Тютчев и другое поэты — своими стихами. Каждый человек взирает к Богу по своему: один обращается к Нему только делами милосердия; другой — самоотверженным и вдохновенным научным исследованием; третий — ищет Бога в тихом созерцании природы; четвертый — восходит к Нему в героической смерти за родину. Способы обращения к Богу бесконечно разнообразны. Интенсивность молитвы, чистота созерцания, постоянство помысла, активность в проявлении, эмоциональная окраска, богословская продуманность, волевое напряжение — в обращении к Богу — у каждого свои, особенные. Религиозный опыт у каждого из нас единственен и неповторим, как первый крик при рождении и последний вздох в смерти.
И подобно первому крику при рождении, в котором человек одинок, и подобно последнему вздоху в смерти, в котором человек не менее одинок, так одинок и его религиозный опыт.
Говоря об «одиночестве» человеческого религиозного опыта, я совсем не имею в виду оторванность человека от Бога и не думаю отрицать возможность и необходимость религиозной совместности у людей. Одиночество человеческого опыта не означает ни его бесцерковности, ни его противоцерковности; оно обозначает только его необходимую, первоначальную и исходную форму. Человек, не имеющий самостоятельного, одинокого религиозного опыта, может присутствовать в храме как вопрошающий, как ищущий и домогающийся этого опыта, и он не будет полносильным и равноценным членом Церкви и ее жизни; состоя таковым формально, он будет им только по видимости. Возможно, что для многих людей религиозный опыт начинается (генетически) с присутствия в храме и с общения; но по существу — смысл этого присутствия состоит в том, чтобы приобрести самостоятельный, личный, одинокий опыт, и лишь потом, в силу этого, — принять живое и творческое участие в религиозной жизни Церкви.
Согласно этому «субъективность» религиозного опыта вообще не следует понимать в смысле отрицания Церкви и ее религиозных даров, — несомненно и явно не субъективных, возникших и окрепших не в одиночестве, напротив, воспринимаемых нами в качестве великого соборного наследия. Храм, икона, св. Писание и предание, догмат богословия, словесная ткань молитв, обряд, таинство, каноны и каноническое право, сан, иерархия, пастырство, мудрость покаянных правил и советов, — все это есть совокупное достояние верующих и Церкви, как в историческом отношении, так и в порядке многоликого одновременного существования. Но все эти религиозные сокровища суть не живой опыт религиозности, а «содержания», «предметы», тексты, вещи, смыслы и правила, даруемые живому опыту души, взывающие к нему, воспитывающие, очищающие и религиозно возносящие его к Богу. Живой религиозный опыт человека может быть лишен этих сокровищ; и было время, когда он их не имел; и не имея их, он тем не менее обращался к Богу от всей своей беспомощности; и за это обращение дано ему было Откровение... С другой стороны, все эти религиозные богатства духовно предназначены именно для живого религиозного опыта; и враги религии добиваются именно того, чтобы увести от них живой опыт грядущих поколений и наполнить его совсем иными, прямо противоположными содержаниями...
Священные «кристаллы Откровения» — не субъективны и не личны, но они требуют субъективного восприятия и опыта; они обращаются к лично-одинокому человеку, чтобы указать ему верный путь к Богу, чтобы оживить, углубить и облагодатствовать его религиозную жизнь...
Поколения сменяются поколениями. Каждое несет с собой свой, религиозный опыт, который по своему наполняется и оформляется этими сокровищами; может быть, даже, — прибавляя к ним новое, а может быть, теряя или «выветривая» кое-что из их содержания. Но затем и этот новый опыт угасает для земной жизни... Так, религиозный опыт Апостолов был иным, чем религиозный опыт следующего за ним века. И в дальнейшем каждый новый век осуществлял свой новый опыт и уходил в прошлое. А задача Церкви остается верной себе: блюсти Откровение и пути к Богу, и наполнять верным содержанием лично-субъективный опыт людей.
Религиозный опыт «одинок» — потому что он приобретается, вынашивается и изживается в человеческой душе, изолированной по способу ее земного бытия. В конечном счете человек живет всегда один-на-один с собой, предоставленный себе самому на свое духовное усмотрение, постижение, обращение, решение, очищение и просветление; или же — на свое разнуздание, ожесточение и погубление... И человек, который хочет «спасти» другого, должен взывать к его одинокой самости. И к этой же одинокой самости обращается и спасающая нас Божия Благодать.
Это может быть выражено так, что человек конститутивно, т.е. по самому устройству существа своего — одинок. Кто не сознает этого душевно-духовного одиночества, тот не угашает его бытия. Человек, всю жизнь «бегущий» от своего конститутивного одиночества, — остается по-прежнему одиноким и однажды с ужасом убедится в этом. Неприятие этого одиночества — есть признак малодушия. Приятие его — есть проявление духовного мужества и силы, есть условие религиозной зрелости, источник самостоятельности и целостного религиозного характера...
Но именно поэтому следует установить, что религиозное одиночество имеет еще и нормативное значение: оно есть всегда, но его следует осознать, принять, культивировать и дать ему верное наполнение. И вот почему.
Настоящее обращение к Богу требует от человека душевной сосредоточенности и внутреннего объединения: не разбросанности по внешним впечатлениям, а собранности, соединенности сил, некоторого душевного «овнутренения», даже и тогда, когда религиозное созерцание обращается к внешним вещам — к природе или к произведениям искусства. Человек должен освобождаться от внешнего, наседающего на него мирового множества (впечатлений, воздействий, вещей и людей) и внутренне сосредоточиваться на том, от чего он ожидает религиозного восприятия. А это есть уход души в одиночество ее религиозного опыта.
Заменить этот самостоятельный и одинокий опыт ничем нельзя. Напрасно стал бы кто-нибудь взывать к «общему религиозному опыту», которого он сам не воспроизвел, не усвоил и не претворил в своей самостоятельной и одинокой душа. Этот «общий опыт» существует в действительности, но не в виде общих переживаний (которых нет), а в виде общих религиозных Предметов, содержаний (догм), книг (Писание), правил, слов, обрядов, зданий и священнослужителей. И вот религиозный доступ ко всему этому можно найти только через субъективно-личные переживания. Эти личные религиозные состояния могут быть более «сознательны» и менее «сознательны»; они могут быть случайны и непроизвольны; но они могут быть и созданием долгого, намеренного, аскетически-медитирующего напряжения, как оно описывается, например, в православном «Добротолюбии». Заменить этот личный опыт нечем; ибо «общего» религиозного опыта нет. Совместная молитва есть множество личных вознесений множества духов, — в едином (относительно) пространстве, в единое (относительно) время, в общем храме, при общем обряде, при одинаковых медитируемых словах молитвы, при сходных телодвижениях (крестное знамение, поклон, коленопреклонение) и при несходных, — личных, своеобразных, одиноких — душевно-духовных напряжениях и разрядах. Кому приходилось рассеянно стоять в церкви, наблюдать других молящихся и видеть чью-нибудь искренно-сосредоточенную молитву, тот не мог не понять, что этот человек ушел в свою одинокую глубину и пребывает с Богом наедине. В этом ничего не меняет окружающая обстановка храма. Все это вместе взятое: соприсутствие многих; сознание о чужих молитвенных состояниях (нередко — лишь мнимых...); восприятие чужих молитвенных телодвижений (нередко — лишенных настоящей духовной полноты); подражательность в стоянии; сознание, что «на тебя смотрят» и желание держать себя «подобающе»; чувство религиозно-надлежащего, молитвенного правила и обычая; желание чувствовать себя перед другими на религиозно-достойном уровне; и многое иное, что вызывается совместным церковным стоянием, — все это вместе взятое не нарушает ни субъективности, ни своеобразия, ни одиночества молитвы. Можно было бы даже утверждать, что совместная молитва приобретает свой истинный смысл только у того, кто уже умеет молиться самостоятельно и одиноко, или же у того, кто, молясь совместно, учится одинокой молитве. Взаимность влияний не нарушает душевного одиночества; самозабвение в совместной молитве — погашает только чувство индивидуальности и сознание своего одиночества, но не самую сущую индивидуальность и не самое сущее одиночество. Нередко бывает так, что люди ищут в храме не молитвы, а лишь забвения о своем неумении молиться и находят не подлинный религиозный опыт, а лишь его иллюзию. Человек, неспособный к личному, одинокому боговосприятию, утешает себя предположением, что «других», у «остальных», у «многих» оно имеется — и, может быть, обманывается и впадает в грустную иллюзию. Ибо на самом деле множество религиозных «мертвецов» имеет Бога не более, а менее, чем один хотя бы и скудно, но самостоятельно верующий человек. Согласно этому в жизни возможно такое жалкое явление: в храме все воображают, будто все остальные молятся; на самом же деле — не молится никто; все только притворяются, будто молятся и принимают других, немолящихся, за молящихся. Возникает всеобщий самообман, и в то же время — совместный, совокупный дурман; и в лучшем случае — некий дурман от этого обмана. По сравнению с этим одинокая молитва самостоятельно верующего отшельника может быть великим огнилищем Божиим на земле.
Итак, всякий, говорящий о религии, должен обратиться прежде всего к религиозному опыту человека. Этот опыт может быть по содержанию своему — фантастическим и даже химерическим, т.е. по существу — непредметным опытом. Но он может быть и предметным, т.е. верным и истинным. Однако во всех случаях он остается человечески-субъективным, индивидуально-своеобразным и одиноким, часто даже до беспомощности...
«Субъективность» земного человека, и, соответственно этому, субъективность его существования, его телесных, душевных и духовных состояний — есть первый аксиоматический закон религиозного опыта. Он как бы вопрошает каждого из нас: «готово ли в тебе твое внутреннее жилище для Духа Божия? Все ли ты сделал, чтобы узреть, полюбить и уверовать?»... Этот закон можно описать еще так. Человеческий субъект есть как бы «шахта», в которой хранятся возможные «залежи» еще не раскрытого религиозного опыта. Или иначе: он есть то душевно-духовное «пространство», в котором надо насадить «религиозный сад». Субъективно-личный человек несет в себе именно тот тлеющий и гаснущий «уголь», к которому взывает Огнь божественного откровения и который должен разгореться в религиозное пламя: по слову Христа, «Огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!» Именно в дверь одинокой души стучится слово Божие. Именно эту одинокую дверь свою — каждый из нас должен сам нащупать в своих душеных потемках и открыть ее настежь, чтобы в нее хлынул свет Откровения.
Ибо человек есть личный, свободный и ответственный дух и религия начинается с личной духовности.

О ДУХОВНОСТИ РЕЛИГИОЗНОГО ОПЫТА

Человек есть по существу своему живой, личный дух; и религиозность есть состояние духовное.
Это, с виду, самоочевидное и бесспорное утверждение на самом деле нуждается в раскрытии и углублении, может быть, даже – в доказательстве, потому что в действительности люди очень часто не наполняют его смыслом и жизнью и пытаются быть "религиозными" вне духа и духовности. А это ведет к тягостным и опасным последствиям.
Человек есть личный дух. Напрасно он сам стал бы определять себя как "это тело", или как "это живое тело", или хотя бы как "это одушевленное тело". Он скоро убедился бы в том, что он этим не обозначает и не постигает своего главного естества, того самого, которое в нем пытается уловить, указать и постигнуть самого себя. Человеку следует искать себя не среди вещей и объектов, о которых он мыслит, а в той "субъективной" глубине, которая сама спрашивает, испытывает, желает, мыслит, воображает и чувствует. А в этой " субъективной" глубине своей человек есть живой, личный дух.
На прямой вопрос, что такое есть "человеческий дух" можно дать много ответов: многие из них будут верны в своей указующей и описывающей силе, но они станут убедительными только для того, кто покроет их своим собственным, живым, созерцающим опытом. Надо найти начало духовности в самом себе; много раз проверить и убедиться в том, что найденное – найдено верно; и затем утвердить свое собственное, подлинное естество в этой духовной сфере; и после этого уже не бродить по случайным "окрестностям" своего существа, сомневаясь в бытии своего духа, а жить из своего духа, созерцая свои "окрестности" оком озабоченного строителя и хозяина...
Итак, что есть "дух"?
Дух есть самое главное в человеке. Каждый из нас должен найти и утвердить в себе свое "самое главное" – и никто другой заменить его в этом нахождении и утверждении не может.
Дух есть сила личного самоутверждения в человеке, – но не в смысле инстинкта и не в смысле рационалистического "осознания" состояний своего тела и своей души, а в смысле верного восприятия своей личностной самосути, в ее предстоянии Богу и в ее достоинстве. Человек, не осознавший своего предстояния и своего достоинства, не нашел своего духа.
В виду этого можно было бы сказать, что дух есть живое чувство ответственности. Нашедший его в себе и утвердившийся в нем – ведет духовную жизнь.
Человек, испытывающий свое предстояние Богу, свое достоинство и свою ответственность, несет в себе живую волю к Совершенству. Поэтому дух можно было бы определить как волю к Совершенству – а также к совершенствованию – в самом себе, в своих деяниях и во внешнем мире.
Эта воля предполагает способность узнавать лучшее, отличать худшее и дурное, видеть Совершенное и принимать его. Поэтому дух есть дар очевидности.
Верное отношение к Совершенству есть отношение любви и служения. Поэтому дух можно было бы описать как способность к бескорыстной любви и к самоотверженному служению.
Все эти дары дают человеку способность верно управлять собой и верно строить свою жизнь. Поэтому дух есть сила личного самоуправления, и первым проявлением ее является духовный характер человека.
Вот почему правы те, которые связывают дух с идеей свободы. Дух есть дар свободы, данный человеку в зачатке от самой природы; в то же время он есть живая сила самоосвобождения и в заключительной стадии (вероятно посмертной) – полнота личной свободы.
После всего этого будет понятно, если мы определим дух как потребность священного и как радость верного ранга; если мы опишем его как дар молитвы, как силу поющего сердца и как жилище совести; если мы обозначим его как месторождение художественного искусства; как источник правосознания, истинного патриотизма и национализма, как главную основу здоровой государственности и великой культуры...
В действительности дух есть – все это сразу. Но это надо непременно испытать и увидеть самому: необходимо духовно прозреть. Слепой не может осмыслить и принять учение о живописи. Теория музыкальной эстетики не даст ничего глухому. Человек, не живущий духом и не созерцающий из него, – отвергнет все эти описания, как "отвлеченные", "произвольные" и "неясные". В действительности же они ясны, точны, предметны и конкретно-жизненны. Развернуть и обосновать их можно только в особой "Философии духа и характера" или в целом ряде сочинений. В них заложено цельное и стройное миросозерцание. В настоящем же исследовании все это дается только как указание на то родовое гнездо, в котором можно и должно искать и найти подлинный религиозный опыт. Это есть как бы "линия", очерчивающая исследуемый нами предмет: ибо религия есть от духа и религиозный опыт есть состояние духовное.
Попытаемся проследить эту "линию" внимательно и детально.
Тот, кто добивается религиозного опыта, – не на словах, а на деле, не для игры в "запредельное" и "таинственное", а во всей его предметности, строгости, и, может быть, страшности, – тот должен больше всего опасаться подмены его всем, что есть поддельного, фальшивого, извращенного и снижающего. Все это грозит человеку особенно в сфере религии и искусства, т.е. в тех областях, где главными органами являются чувство и созерцание, и где поэтому трезвение и очищение необходимы на каждом шагу. Однако в искусстве к трезвению побуждает до известной степени уже тот естественный "материал", из которого оно творится: эстетическая материя имеет свои внутренние, скрытые в ней законы, с которыми необходимо считаться.1 В религии же этих законов чувственной материи нет. В религии внутренний мир человека стремится "отвязать" свое чувство и свое созерцание от внешнего мира и его закономерностей, для того, чтобы свободно видеть и чувствовать иное, реальнейшее и лучшее. И эта "отвязанность" несет с собой множество опасных возможностей и уклонений; и прежде всего – опасность внутреннего разнуздания и беспредметности.2 Именно поэтому в борьбе за подлинный религиозный опыт необходимо трезвение и очищение; а также – великое чувство ответственности и дисциплинированная сила суждения. Понятно, что всем этим будут располагать только исключительные натуры и что множество людей, не располагающих этими умениями и силами, будет легко становиться жертвой нетрезвой фантазии и неочищенного чувства. Вот откуда в истории религий такое обилие мнимых откровений, ложных видений, фальшивых учений, странных, диких обрядов и всевозможных извращений. История человеческой религиозности есть по истине история человеческих блужданий и падений.
Для того, чтобы предохранить себя ото всего этого, необходимо помнить, что религиозный опыт – от духа, и, что религиозное состояние есть духовное состояние. Бездуховная "религия" есть или неосуществившаяся "возможность", или трагическое "недоразумение", или же соблазнительное извращение. Противодуховная "религия" есть слепая одержимость, а может быть и сущий сатанизм. Исследовать сущность и строение религиозного опыта значит вскрыть основные условия. формы и законы подлинной религиозности; но это значит также коснуться целого ряда религие-образных уклонений и соблазнов. Не все, называемое в просторечии и даже в литературе "религиозностью" и "религией", есть в самом деле "религиозность" и "религия"; не все заслуживает этого наименования; и надо прямо установить, что религиозность была бы в большем почете, если бы человечество нашло для многих религие-образных уклонений, соблазнов и извращений определенный критерий, иное понятие и иной, особый словесный термин.
Итак, религия есть от духа и религиозный опыт есть духовное состояние. Поэтому все, что сказано о духе и духовности, является определяющим для религиозного опыта.
Религия есть самое реальное в жизни верующего; и религиозному опыту принадлежит главное значение и главное место в душе человека. Всюду, где религия является делом "случайного интереса", "моды", "салонного увлечения", или же делом любопытства и развлечения, или, еще хуже, делом практической пользы, расчета и спекуляции, или же, самое худшее, делом похоти и сладострастия, всюду она низводится и совлекается, она теряет свой духовный ранг и перестает быть религией. "Главное" есть ценнейшее, важнейшее, мера блага, критерий решений, движущая сила личной жизни. "Самое главное" есть все-определяющее и все-превозмогающее. Тут нет места для "случайного" интереса. Побуждения "моды" здесь мертвы и безразличны. "Салонное увлечение" прямо указывает на отсутствие действительной религиозности. Вот почему спиритизм никогда не был религией для большинства, а "религиозные журфиксы" никогда не создавали ничего, кроме пошлости. Религией нельзя развлекаться; она не может быть предметом любопытства, этого поверхностного заглядывания безразличным, но жаждущим развлечения глазом души. Все эти гностические игры в "тайну" и "таинственность"; весь этот обостренный интерес к жутким рассказам о привидениях, к темам Эдгара По, к "мистике", к "магии", к "волхвованию", к "черной мессе"; все эти общественные попытки "организовать чудеса", устраивать денежную помощь во исполнение "усердных коллективных молитв", и так далее, и тому подобное, – все это попытки подделать утраченную религию, злоупотребить ее священными развалинами, воспользоваться ее черепками и обойтись без нее. Люди творят фальсификацию, обманывают то себя, то других, а может быть, – и себя, и других, и не стыдятся этого. И это отсутствие благоговения в обхождении со Священным роднит их странным и страшным образом с теми, которые, подобно "амальриканцам" и хлыстам, превращают религиозность в сладострастие и принимают оргиастический подъем за духовный. Современная "мистика" с ее бессильными блужданиями, гностическими рецепциями и эротическим кокетством с самого начала была сродни хлыстовству всех времен и народов.
Религиозный опыт начинается с верного обретения своей собственной духовности, своей лично-духовной самосути в ее предстоянии Богу и в ее достоинстве. Сущность религиозного опыта состоит в обращении к Богу; но именно обращение к Богу делает человека духом. Обращаясь к Богу, человек испытывает себя "предстоящим", и душа его осязает трепет и благоговение. Благоговение есть проявление духовности, дар духа и признак духа. Человеку естественно испытывать сокровенный трепет, обращаясь к Богу; и этот трепет свидетельствует о его духовности. Человек, не знающий этого, лишен духа. Он никогда не поймет того первичного явления религиозности, в силу которого душа человека, обращаясь к Богу, испытывает свое недостоинство и именно этим испытанием своего недостоинства утверждает свое духовное достоинство. Это не игра словами и не парадокс. Человек есть дух именно постольку, поскольку в нем пробудилась и живет жажда Священного, т.е. жажда непререкаемо-ценного и таинственно-высшего; перед этим Священным душе естественно ощутить свое недостоинство; но именно это ощущение открывает ей горизонты вверх и вглубь, выводит ее из пошлого измерения жизни и утверждает ее духовное достоинство.
Настоящая религиозность предполагает в человеке (или соответственно сообщает ему) чувство предстояния, трепета, благоговения и собственного несовершенства. Человек созерцает Бога; именно от этого в нем возникает чувство ранга. Чувство ранга входит в самую сущность религиозного акта. Человек, лишенный этого чувства, не может иметь религии. Вместе с угасанием этого чувства в человечестве угасает и его религиозность; и религия угаснет совсем в тот миг, когда последний человек восстанет на идею священного и на идею ранга. Напротив: испытав свое недостоинство и приняв идею ранга, человек утверждает свою духовность и научается радоваться верно постигнутому рангу. В XVIII и XIX веках люди сделали мнимое открытие, будто идея ранга лишает человека свободы и делает его рабом; они поверили в это и постольку погасили свою духовность, заменив ее мнимой "свободой", т.е. беспринципным умствованием и безранговым, а потому и безрелигиозным созерцанием мира. Мудро и прозорливо писал об этом Томас Карлейль. Но с тех пор этот процесс шел все дальше и дальше; и ныне в мире есть множество людей, совсем утративших духовность и неспособных к религиозному опыту.
В связи с этим в человечестве поколебалось и чувство ответственности. Это чувство есть вернейший признак духовности. Человек, умеющий трепетно и благоговейно предстоять, сумевший утвердить свое духовное достоинство через жажду священного и познавший радость верного ранга, уже научился чувству ответственности и вступил в сферу религиозного опыта, совершенно независимо от того, принял ли он какой-либо догмат или остался с протянутой и пустой рукой.
Подобно чувству ранга – чувство ответственности принадлежит к первичным, аксиоматическим проявлениям духовности и религиозности. Дух есть творческая энергия; ему естественно вменять себе совершаемое и отвечать за совершенное. Религиозно-предстоящий человек сознает в себе эту духовную энергию и чувствует ее связь с высшим, священным планом бытия. Вступление в этот план, приобщение к нему и к его реальностям – обостряет в человеке трепетное чувство своего недостоинства-достоинства и вызывает в его душе то благоговейное осторожно-совестливое внимание, о котором когда-то писал применительно к религии Цицерон. Приобщаясь к высшему, человек испытывает повышенное чувство ответственности. Именно поэтому религиозность всегда была настоящим источником этого духовного самочувствия, без которого на земле невозможна никакая добродетель, никакая культура и никакая государственность.
Без чувства ответственности невозможен и самый религиозный опыт. Вступая в сферу Божественного, человеку естественно собирать свои силы и относиться критически к своим слабостям, неумениям и неспособностям: он становится благоговеен, а потому осторожен и совестлив, может быть, даже до робости; он боится не увидеть, не постигнуть, стать помехой, исказить. Он взыскивает с себя, помнит свою малость и величие своего Предмета; и все это выражается в повышенном чувстве ответственности.
Безответственность постыдна и отвратительна во всех областях духа. Неприличен безответственный ученый: он является или болтуном или торговцем истиной. Преступен безответственный воспитатель. Жалок и ядовит безответственный художник. Безответственный политик должен понести наказание. Но безответственность в области религии, где люди не имеют, в сущности говоря, прочных критериев и где живое благоговение должно было бы вечно питать заботу о трезвении и очищении, является грехом непростимым, грехом "против Духа". Нигде беспочвенные фантазеры и болтуны не приносят такого вреда, как в религии: здесь они компрометируют не столько самих себя, сколько ту сферу духа, в которой они якобы пребывают и из которой возвещают свои ложные "откровения". Безответственный ученый будет опровергнут; безответственный воспитатель – разоблачен; безответственный политик – осужден и, может быть, казнен или изгнан. Но безответственный лжепророк, создавший себе общину слепых последователей, может изливать свой духовный яд до конца дней, подрывая авторитет религии и доверие к вере.
Тот, кто ищет религиозного опыта, нуждается в изведанном и закаленном чувстве ответственности, потому что он вступает в ту сферу, где обитает и обретается само Совершенство. Воля к Совершенству есть основная сила духа и основное побуждение всякой истинной религиозности. Человек, принципиально отрицающий возможность отличать "добро" от "зла", объективно-лучшее от объективно-худшего, загораживает себе всякий доступ к духу, к духовной культуре, к философии и к религиозному опыту. Если все "условно" и "относительно", если всякая истина зависит от "субъективного признания" и человек имеет дело только с произвольно-допущенными "содержаниями сознания"; если реальное не может приобщаться к Совершенству, а Совершенное не реально и не может реализоваться; если человеку Совершенство вообще недоступно, – тогда дух и духовная культура суть пустые представления, тогда Бога "нет" и религиозный опыт невозможен. Религиозный опыт есть опыт Совершенства, приобретаемый на путях сердечного созерцания. И обращение к нему есть уже начало молитвенного зова или молитвы.
Человек, одушевленный волей к Совершенству, – зовет Его; и этот зов есть уже молитва. Человек, предстоящий Священному с трепетом и благоговением, находится в состоянии молитвы, даже и тогда, когда он сам не знает, кому и чему он молится, и когда он ни о чем не просит и не произносит никаких слов.1 Сердце его поет, а поющее сердце человека имеет особенную силу и особое вдохновение: оно само есть одна из главных и драгоценных реальностей мироздания. Вот почему дух может быть обозначен как "дар молитвы" и как "сила поющего сердца". И вот почему настоящий религиозный опыт открывается, дается и пребывает на духовном уровне: он как бы "выражается на языке" молитвы и поющего сердца. Религиозность, не достигающая этого уровня, есть только зачаток. Религиозность, теряющая этот уровень, иссякает и прекращается.
Сила поющего сердца объясняется сочетанием душевно-духовной концентрации и легкой, творческой текучести чувства (вдохновения). Сосредоточение сил и состояние вдохновения отверзают человеку его духовное око и дают ему способность верно видеть Священное и подлинно созерцать, узнавать Совершенное. Отсюда – религиозная очевидность, этот лучший и необманывающий источник веры. Без очевидности – вообще невозможна духовная жизнь человека: неумеющий узнавать объективно лучшее, объективно совершенное, не будет ни жить им, ни домогаться его, ни осуществлять его. Так обстоит дело во всех сферах духа: в знании, в совестном делании, в художестве и в праве. Но особенно обстоит так – в религиозном опыте. Человек со слепым сердцем не узнает Совершенного и не увидит Бога; не увидев, не уверует; не уверовав, не предастся и не приобретет религиозного опыта. Религия от духа; она живет духовной очевидностью; и если люди разлюбят этот дар, отвернутся от него, осмеют его и утратят его окончательно, то в их культуре умрет священная сердцевина, культура их перестанет быть духовной и прекратится, как культура, вообще. Кризис современной религии и религиозности есть прежде всего кризис духовной и религиозной очевидности; этот кризис был подготовлен средневековой эволюцией ума и воли и разразился в восемнадцатом и девятнадцатом веках.
Было бы, однако, совершенно неверно представлять себе духовность и религиозность как состояния чисто созерцательные, а не деятельные. Дело не сводится к тому, что Совершенное является предметом желания, искания и восприятия. Оно становится центром деятельной любви.
Дух есть начало не только пассивно-воспринимающее, но и творческое. Религиозный опыт отнюдь не сводится к "мистическому созерцанию"; он есть сверх того вдохновенный труд и напряженная жизненная борьба. Увидеть Совершенное можно только сердцем; это значит "узнать" его и полюбить его. Христианину этого не нужно доказывать: именно так первые ученики и последователи Христа узнавали Его сердцем; они полюбили Его беззаветно и бескорыстно, узнавая в Нем Сына Божия и начиная этим свое новое и самоотверженное служение. Это было естественно и необходимо; это бывает во всякой духовной религии. Видящий Совершенное отличает его от несовершенного, а так как дух есть начало энергии, творческая сила, активная воля, – то ему естественно и неизбежно скорбеть о несовершенном и радеть о победе Совершенного. Верующий пассивно и предающийся блаженству бездеятельного созерцания – не любит, а наслаждается; не горит, а тлеет; не творит, а безразличествует; не служит, а упояется, не поборает, а уклоняется. Это религиозность не духовная, а душевная, ибо душевное наслаждение в ней является преобладающим побуждением; правда, оно уже осмыслено и обосновано в духовном отношении, но оно пребывает в начальной стадии и не оправдывается ни глубиной воли, ни цельностью творчества. Сколь далеко от этого творчески-напряженное делание православно-восточной аскетики!
Дух есть не только энергия видения, но и энергия действования; он есть концентрация сил не только для восприятия Совершенного, но и для осуществления его. Для этого человеку дается дивный орган, именуемый совестью. По своему строению акт совести есть акт иррациональной духовности, слагающийся из любви к Совершенству и из воли к совершенству: любовь дает видение и порыв, воля дает энергию действия и дисциплину выполнения. При этом обе эти компоненты настолько сближают совестное переживание с религиозным опытом, что грань между тем и другим становится часто неуловимой. Вот почему все духовные религии приводили в движение совестную глубину души и поднимали нравственный уровень верующих; и обратно: почти все люди великой совести, – деятели и мыслители, подвижники и философы, – приводились своим совестным актом к религиозному опыту и характеризовали голос совести как нечто божественное. Можно сказать, что настоящая религиозность, как идущая от духа и одухотворяющая человека, находится в существенной и необходимой связи с желанием совершенствования: видеть лучше, постигать больше, созерцать глубже, чувствовать тоньше, любить горячее, быть добрее, действовать вернее, обходиться с людьми любовнее и справедливее, служить самоотверженно, судить праведно, творить все творимое – как можно совершеннее. Это и не может быть иначе: религиозность есть прежде всего живая и искренняя воля к совершенству, а эта воля должна неизбежно захватить все существо человека и привести в движение все стороны его души, все сферы его деятельности. Настоящая религиозность оплодотворяет все духовные силы человека: и совестную культуру, и художественное творчество, и глубочайшие корни его правосознания, и его национальное самосознание, и его патриотическое чувство, и его государственное строительство. Глубокая религиозность пробуждает дух и приводит его в движение; пробужденный дух ищет совершенства и начинается культурное цветение религиозно-захваченного народа. Это культурное цветение будет тем богаче, тем глубже, тем длительнее, чем более религиозный опыт народа будет верен своему духовному естеству, т.е. чем увереннее он будет искать не силы, а совершенства, не власти, а любви, не пользы, а Бога. Ибо в последнем счете и в глубочайшем корне вещей жизненность и прочность человеческих начинаний зависит от их духовной верности.
И вот, возвращаясь к личному духу человека, надо признать, что его главное призвание и отличительная способность состоит в самостроительстве и самоуправлении. Воспитывать человека значит приучать его к самостоянию и самообладанию во всех областях жизни. Человек созрел тогда, когда он научился самостоятельно наблюдать, исследовать и мыслить; когда он приобрел способность ставить себе жизненные цели и удачно осуществлять их верными средствами; когда он выработал себе характер, т.е. систему необходимых духовных актов; акт совести, акт миросозерцания, акт волевого самоуправления, акт правосознания, акт дисциплины и др.
Человеческий дух по самому существу своему есть самостоятельный творческий центр; центр любви и созерцания, совестная воля; субъект права; созерцающий художник; верующее сердце; Божий слуга. В этом состоит самая природа духовности, в этом призвание и достоинство человека. Рабовладение и в частности римское рабовладение ("servus est res") пыталось обойти этот закон человеческого естества и должно было признать и исправить свою ошибку. Человек есть личность и призван утверждать и развивать в себе личное начало: т.е. стать в порядке мироздания духовно-изволяющим и излучающим центром. Иными словами свободным существом.
Дух человека свободен уже от природы; но свобода эта дается ему в зачаточном виде.
Свобода состоит совсем не в изъятии от законов причинности, воздействия, влияния, наследственности, эволюции, истории и т.д., а в способности возобладать над этими законами, овладеть ими и подчинить их своим духовным целям. Это не есть свобода "индетерминизма", о которой люди мечтают только по недоразумению и которая оказалась бы чрезвычайным бедствием, одарив их ужасными дарами метафизического произвола, невоспитываемости, непредусмотримости, невменяемости, хаотической капризности и полной непригодности к участию в прекрасном космосе и в Царстве Божием. Духовная свобода обозначает не "индетерминизм", а власть над причинами, силу в детерминировании и способность добровольно и цельно определять себя к путям Совершенства. Весь смысл человеческой жизни состоит в том, чтобы свободно восхотеть Божественного и свободно определить себя к Его путям. Но именно в этом состоит и сущность настоящей религиозности.
Дух есть дар выбора, предпочтения и самоопределения. Этот дар дан в зачатке каждому человеку. Он крепнет и разрастается от пользования им. Дар свободы растет в процессе самоосвобождения; он может и должен стать сущим духовным искусством; он может привести человека к полноте свободы – в Боге.
Настоящая религиозность состоит в свободном восхождении человека к Богу. Настоящее откровение состоит в том, что Бог зовет к себе человека – через полноту духовной свободы к полноте единения с Ним. В этом духовная религиозность: она состоит в духовном самоосвобождении человека. Это самоосвобождение мыслится во всех великих религиях как очищение. Именно поэтому проблема религиозного "катарсиса" имеет в них столь важное, можно сказать, центральное значение.
Все это можно было бы свести к кратчайшим формулам: религиозный опыт родится из свободной любви к Совершенству; в основе каждой духовной религии лежит благоговение перед Священным, живое чувство ответственности и свободное приятие предметно-верного ранга. С этого все начинается. Это суть необходимые условия.
Но именно этим объясняется религиозный кризис наших дней.
Грозная беда постигла современное человечество: оно расшатало духовные основы своего бытия, заглушило в себе главную религиетворящую силу духа – сердечное созерцание и растеряло свои святыни. Вследствие этого отмирает священная сердцевина его культуры: его жизнь становится бесцельна; его творчество утрачивает свои высшие цели; его благие цели становятся скудны и немощны; его влечения – низменны, необузданны и злобны. И чем дальше идет время, тем более люди становятся слабыми в добре и сильными во зле; и предел этого разложения – еще не виден.
Это разложение прекратится и этот предел установится, но не ранее, чем в сердцах возродится живое и глубокое чувство священного, а вслед за ним и другие условия истинной религиозности. В душах иссякли благодатные источники богосозерцания; они должны вновь забить ключом. Современные люди как бы ослепли для Божиих лучей, пронизывающих мир; им необходимо вновь прозреть. Отвлеченный рассудок, выдавая себя за "разум", восстал против живой тайны Божией; ему предстоит опомниться, смириться и преобразиться в верующий разум. Божий лучи опять засияют человеку с очевидностью; но для этого ему предстоит очиститься в страданиях и унижениях. Этот процесс уже начался и совершает свое назначение.
Человечество растеряло свои святыни. Они не исчезли и не перестали быть; они по-прежнему реальны. Но человек не видит их, не испытывает их, не трепещет и не ликует от духовного прикосновения к ним, не загорается, не борется за них и не ищет их осуществления; в нем иссякла духовная любовь, т.е. любовь к Совершенству, а без этого невозможна живая религия. То, к чему тянется масса современного человечества, – не священно; а мимо священного она проходит – то равнодушно, то с кощунственной усмешкой на устах. И судьба ее состоит в том, что те, кто сегодня равнодушны, завтра будут кощунствовать и участвовать в воинствующем безбожии...
В горнем плане все реально по-прежнему. Свят и дивен Господь и в небесах, и в Сыне Сувоем, и в веянии Своего Духа, и в таинствах благодати, и в тайнах созданного мира. По-прежнему все сущее насыщено священной значительностью. По-прежнему славит Творца – и величие гор, и взволнованное море; и мертвый кристалл, и тайна живого организма; и безошибочность здорового инстинкта, и благоговейно вопрошающая мысль; и пение птиц, и закатные лучи, и ночная тишина, и звездные хоры. По-прежнему нам дается гораздо более, чем мы умеем взять, и прощается гораздо более, чем мы этого стоим.
Но с каждым поколением становится все больше и больше людей, которые не живут в горнем плане, не видят его и не знают о нем и не знают вообще, что он есть. Мир, который они видят, кажется им вещественным и случайным; мысли, которые они накапливают о нем, оказываются плоскими и мертвящими; цели, которые они себе ставят, являются жадными и короткими. И вся жизнь их становится безблагодатной, безыдейной и бескрылой; а сами они остаются игралищем собственных страстей и чужих влияний, приказов и угроз. Они лишены хребта, но способны к жадному напору. И если страх еще сдерживает их, то идея давно уже не ведет их. Ими правит не дух, а вожделение. И каждый из них имеет "существование", но редко кто из них причастен к благодатному бытию и выстраданной, богодарованной, священной силе. Поэтому им не по силам соблазны разнузданных страстей, прикрытых безбожием. У них нет священных начал, которые они могли бы противопоставить воинствующему нигилизму.
Священное открывается только духовному оку и притом именно оку сердца.1 Оно не открывается ни телесным ощущениям, ни понимающему рассудку, ни играющему или построяющему воображению, ни пустопорожней, хотя бы и неистовой в своем упрямстве, воле. Поэтому тот, кто лишен духовного ока, у кого сердце заглохло, тот не знает ничего священного и ничего не может возразить нигилисту. Житейский материализм, с плоскими мыслями, мелкими чувствами и короткими, жадными целями, бессилен в столкновении с теоретическим материализмом, который утверждает, что таким и надо быть, не стыдясь... Богопустынная душа бессильна перед напором сущего зла; она беспомощна в борьбе с дьяволом, ибо дьявол есть верный "идеолог" безблагодатности, безыдейности и бесстыдства.
Религиозно слепые и бескрылые поколения нашей эпохи возникли не сразу и выступили совсем не неожиданно: это плод, давно завязавшийся и долго зревший. За этим умонастроением, за этим душевно-духовным укладом лежит история ряда веков. Этот уклад возник из того, что человек ослепился закономерностью материи, стройностью рассудка и силой формальной воли; и отдал им центральное чувствилище своего духа, а душевная инерция и эволюция техники доделали остальное. Человек зажил такими органами души, которые бессильны в обращении к священному, которые берут только внешнюю поверхность предметов и отвлеченную сторону мыслей, которые переоценивают силу формальной дисциплины и волевой организации. Бытовая, техническая, государственная (и даже "церковная") "полезность" этого акта утвердила человека в этом укладе: любопытствующий наблюдатель стал успешно обслуживать прозаического корыстолюбца, оба вместе, соединенными усилиями воспитали самодовольного резонера и отдались под защиту формальной морали и формального правопорядка. И когда привычный резонер и формальный плоскодум обернулся назад и увидел внешнюю видимость отвергнутых и заброшенных им святынь, – он иронически и кощунственно засмеялся.
Вместе с Рабле и вслед за Вольтером европейское человечество высмеяло и просмеяло все свои святыни. Вместе с Байроном оно увлеклось демонизмом. Вместе с Ницше оно выговорило свой нигилизм и свое антихристианство. Этим был окончательно подготовлен религиозный кризис нашей и следующей за нами эпохи.
Началось с рассудочной насмешки. Эта слепая, самодовольная и легкомысленная ирония выдавала себя и наивно принималась за проявление "света", за высшую зрячесть. Бездуховный, религиозно беспомощный и беспризорный европеец стал называться "esprit fort" (сильный дух). На самом деле эта ирония закрепляла в душах духовную слепоту и религиозную немощь. Это был не только отказ от священного; это был отказ от серьезного и благоговейного подхода к священному. Эта ирония не только отрезала религиозные крылья у человека, но как бы прижигала урезанные места своим едким ядом, чтобы крылья и впредь не могли вырасти. Она опустошала душу и показывала опустошенной душе якобы пустой мир. И, следуя за ней, человек привыкал считать откровение вымыслом, догмат предрассудком, молитву – ребячеством или ханжеством. Мало того, он привыкал стыдиться молитвы, а потом – издеваться над ней, над собой, прежде молившимся, но более не молящимся, и над самим Предметом своей бывшей молитвы. Религиозная слепота стала критерием просвещенности. А жизнь, опустошенная от святыни, стала мало-помалу подлинным царством пошлости.
Солнце не померкло в небесах. Но ослепшие глаза перестали его видеть и утратили его образ. Душа поверила, что солнца нет; и погрузилась во внутренний мрак. Человек осмеял свою духовность и разложил этим свой религиозный орган. Ему остались только те суррогаты религиозности, которые имеют некоторое "наукообразие" (например, астрология, антропософия, так наз. "христианская наука"); с отпадением их – ему достанется прямая и последовательная безрелигиозность. Где сокровище человека, там и сердце его (Матф. 6. 21); именно поэтому ценность человека определяется ценностью его сокровища. Тот, кто вздыхает о ничтожном, тот сам ничтожен; поклоняющийся пустому имеет пустую душу. И вот, отсекновение духа делает человека ничтожным и пустым. Человек, лишенный духовности, не найдет дороги к Богу; ибо дух и притом именно духовность сердца есть главный путь, ведущий к настоящему религиозному опыту.
Вот почему надо признать, что религиозный опыт строится, прежде всего, через субъективную, личную культуру духовности.

© Ильин И.А. Аксиомы религиозного опыта. — М., 1993.